- +

* Без названия


Автор Тема: Маартен 'т Харт Полет кроншнепов  (Прочитано 54 раз)

Description: (Перевод В. Белоусова)

Онлайн djjaz63

Маартен 'т Харт Полет кроншнепов
« : Декабря 11, 2024, 11:26:08 am »
Аннотация
Молодой, но уже широко известный у себя на родине и за рубежом писатель, биолог по образованию, ставит в своих произведениях проблемы взаимоотношений человека с окружающим его миром природы и людей, рассказывает о судьбах научной интеллигенции в Нидерландах.
ПОЛЕТ КРОНШНЕПОВ РОМАН Een vlucht regenwulpenRoman (Перевод В. Белоусова)Десятое воскресеньеВопрос двадцать седьмой: Что есть провидение Господне? Ответ: Всемогущая и вездесущая сила Господа нашего, в коей находят опору небо и земля иже тварь всякая, над коими десницей своей вершит Он правление свое, дабы травы и злаки, дождь и
 засуха, тучные и голодные лета, хлеб и питье, здоровье и недуг, богатство и бедность и все сущее не  волею случая даровались нам, но отпускались Его отеческой десницею.
 

Онлайн djjaz63

Маартен 'т Харт Полет кроншнепов предисловие 1
« Ответ #1 : Декабря 11, 2024, 11:32:13 am »
ПРЕДИСЛОВИЕ
Однажды некая дама привела к великому Мультатули своего
сына, мечтавшего стать писателем. «На какой факультет ему
пойти учиться?» — спросила она совета у классика
нидерландской литературы. «На юридический, мефрау, — не
задумываясь ответил Мультатули, — ведь тот, кто хочет поймать
рыбку, не должен сидеть близко к воде».
Как будто руководствуясь советом великого
предшественника, Маартен 'т Харт стал биологом. Он не
оставляет своих профессиональных занятий в лаборатории
Лейденского университета даже теперь, будучи едва ли не
самым популярным и читаемым писателем в Нидерландах.
Почти невероятные для маленькой страны тиражи его книг
настораживают маститых рецензентов, привыкших с недоверием
относиться к такой популярности. Но каждое его новое
произведение с равным интересом встречают читательская
«элита» и конторские служащие, студенты и домохозяйки, и,
вероятно, в силу этого единодушного восприятия в
нидерландскоязычной критике сложилось нечто вроде
устойчивого термина — «феномен Маартена 'т Харта».
Это определение как бы суммирует ряд своеобразных
характеристик, отчетливо, а иногда контрастно выделяющих
фигуру 'т Харта в нидерландском литературном процессе. И
постоянное совмещение практической научной деятельности с
огромной писательской активностью — синтез заведомо
продуктивный, чему в истории мировой литературы найдется
немало подтверждений, — не самое удивительное в его
творческом портрете. В водовороте модернистских течений,
захлестывающих западноевропейскую литературу второй
половины XX века, Маартен 'т Харт словно бы «уцелел»:
искушенного читателя, привыкшего измерять значительность
художественного произведения его видимой сложностью, романы
и рассказы писателя остановят бесхитростной, задушевной
доверительностью и ненавязчивой откровенностью, которая
присутствует обыкновенно в беседе старых друзей,
встретившихся после долгой разлуки. В своих книгах 'т Харт с
завидной легкостью преодолевает грань художественной
условности, позволяя читателям любых возрастов отождествить
себя с его лирическим героем. «Главная причина моей
популярности в том, — говорит Маартен 'т Харт в одном из
интервью, — что родом я из рабочей среды, а писатели простого
происхождения зачастую не испытывают трудностей в
установлении контакта с широкими массами. Достаточно
вспомнить хотя бы Диккенса». Вероятно, «простому
происхождению» обязан писатель и той огромной
работоспособностью, благодаря которой в творческом арсенале
'т Харта, едва достигшего сорока лет, насчитывается семь
романов, пять сборников рассказов и множество литературно-
критических и музыковедческих статей, научно-популярных эссе
и рецензий. Однако же парадокс Маартена 'т Харта, по сути,
заключается в том, что в своем творчестве он придерживается
довольно строго очерченного круга тем, отчего складывается
впечатление, будто автор работает над единой книгой, в которой
центральным действующим лицом и объектом почти
эмпирического исследования является… он сам, писатель-биолог
Маартен 'т Харт.
Откровенный автобиографизм 'т-хартовских произведений не
раз ставил критиков в тупик. Словно предупреждая
всевозможные домыслы о том, кто же скрывается под маской
условного лица, от чьего имени, как правило, ведется
повествование, автор в большинстве случаев называет его
Маартен, и в каждой новой книге главный герой остается верен
одним и тем же духовным, интеллектуальным и человеческим
привязанностям. Маартен — это даже не проекция, а точная
копия самого писателя, сделавшего узловым, методологически
значимым критерием своего творчества «идентичность». «Я могу
писать только о том, что знаю сам. Мне никогда не написать о
курящем человеке, поскольку я не курю… Я всегда испытываю
неудовлетворенность, когда пишу о том, чего не перечувствовал
сам», — отвечает 'т Харт на вопрос о степени автобиографизма
его романов. И как естественное следствие из данной посылки
выводит главный тезис своего творчества: «Идентичность
возникает, когда писатель прислушивается к самому себе. Я
думаю, именно в этом и состоит единственное назначение
писателя: уметь слышать и писать своего главного героя
непосредственно с самого себя». Вооруженный подобным
«детектором идентичности», тончайшим инструментом,
фиксирующим малейшее отклонение художественного образа от
жизненной правды, Маартен 'т Харт повествует о двух
доподлинно ему известных пластах жизни: о своем детстве и
отрочестве в захолустном городишке Мааслёйсе и о
своеобразной, обманчиво-холодной, но завораживающей скупой
точностью палитры природе Голландии, о ее животном мире —
неиссякаемом источнике творчества писателя-биолога.
Постоянная ориентация 'т Харта на эти два тематических
центра определяет и жанровую специфику его произведений:
рассказы, центральной фигурой которых является писатель-
биолог, нередко тяготеют к жанру эссе; воспоминания о
юношеских годах в зависимости от масштабности задачи —
психологического портрета либо карандашного наброска —
реализуются в кропотливо-исследовательских романах или
новеллах, отличающихся емкой лаконичностью. Тематическое
разграничение творчества 'т Харта, хотя и видимое, что
называется, невооруженным глазом, все-таки условно, ибо
прозаик равно далек и от натурализма, и от бытописательства.
Рассказы, где фигурируют любимые 'т-хартовские рыбки-
колюшки (им посвящен не один его научный труд, в том числе и
диссертация), сарычи, кроншнепы, ондатры, белые мыши и
прочая живность, зачастую ярче и наглядней характеризуют
людей, чем те, где непосредственным предметом исследования
становятся «изначальные истины человеческого
существования», изучение которых Маартен 'т Харт вслед за
Фолкнером, своим высочайшим авторитетом, делает
краеугольным камнем творчества. И наоборот, природный
элемент всегда сопутствует романам- и рассказам-
воспоминаниям как полноправный художественный образ 'т-
хартовских произведений. Перегласовка и перекличка среды
внутренней и среды внешней являются узловым моментом в
понимании творчества писателя, его нравственно-философской
концепции, корнями уходящей в его жизненный опыт и
профессиональные занятия биологией.
Банальна, но справедлива истина, что больше всего об
авторе говорят его произведения. В самом деле, о Маартене 'т
Харте его книги расскажут подробнее любого биографического
очерка. Из романов «Камни для ушастой совы» (1970), «У меня
есть соратник» (1973), «Полет кроншнепов» (1978),
«Собеседники» (1979), «Принцесса сна» (1980), из сборников
рассказов «Веселый народец» (1974), «Мамонт в воскресенье»
(1977), «Субботние голубятники» (1981) и других даже
нелюбопытный читатель узнает, что Маартен 'т Харт родился
голодной военной осенью 1944 года в ортодоксальной
кальвинистской семье, проживавшей тогда в городишке
Мааслёйсе — том самом «клочке земли величиной с почтовую
марку», ставшем впоследствии, по примеру фолкнеровской
Йокнапатофы, местом действия многих 'т-хартовских
произведений. Долгое время и после войны семейство
могильщика Паула 'т Харта едва сводило концы с концами.
Правда, из мааслёйских кальвинистов мало кто сетовал на
бедность, ведь, по старой голландской поговорке, «кальвинист
работает не затем, чтобы разбогатеть, а затем, чтобы заслужить
местечко в раю». Реформаты, образующие наиболее
фанатичную и радикальную ветвь протестантизма, издавна
придерживались крайней аскезы во всем: и в хлебе насущном, и
в радостях духовных. В последних они стойко отказывали себе и
на памяти Маартена 'т Харта: не ходили ни в кино, ни в театр, ни
на музыкальные концерты — словом, никуда, кроме своей
реформатской церкви, даже на фоне строгих протестантских
храмов поражавшей скудостью или полным отсутствием всякого
церковного убранства. Дважды в день «старина Пау» зачитывал
детям по двадцать стихов из домашней Библии и — по
воспоминаниям старшего сына, будущего писателя, — если глава
заканчивалась, скажем, на восемнадцатом стихе, дважды
зачитывал последние два. На биологический факультет
Лейденского университета Паул 'т Харт отпустил сына Маартена
исключительно ради того, чтобы тот «научно» опроверг
дарвиновское эволюционное учение.
Студент 'т Харт несколько лет прожил в деревушке под
Лейденом у дяди, которого впоследствии не раз выводил в
образе художника-самоучки и изобретателя вечного двигателя.
Зимой его комнатенка не отапливалась, и температура падала
иногда до минус двенадцати градусов, но начинающий биолог с
непритязательностью истинного кальвиниста неудобств не
замечал, отдавая все свободное время чтению. Читал он запоем
и на первых порах без разбора, поскольку на восемнадцатом
году жизни сделал «ужасающее открытие, что, оказывается,
существует и литература нехристианская, даже более того —
антихристианская». Постепенно оформились духовные
ориентиры: Ч. Диккенс, Т. Манн, И. С. Тургенев, У. Фолкнер.
Несомненное первенство с точки зрения духовного
наставничества М. 'т Харт отдает Томасу Манну, разделяя его
взгляд на религию как на парализующую разум форму
нравственной дискриминации человека. Окончательный разрыв с
религией будущий писатель сравнил с освобождением: «Будто
болезнь меня оставила. Я стал лучше. Мне думается, серьезно я
начал писать именно тогда, стараясь объяснить самому себе,
почему не мог оставаться таким, как прежде». Работая над
диссертацией о поведении колюшек, Маартен 'т Харт написал
два романа — «Камни для ушастой совы» и «У меня есть
соратник», с трудом изданные и практически не замеченные ни
критикой, ни читателем. Параллельно с ними он начал роман,
который вопреки собственному «молниеносному» стилю работы
писал семь лет. В 1978 году, после долгих мытарств по
издательствам, на прилавках книжных магазинов появился
«Полет кроншнепов», буквально в одночасье сделавший имя
Маартена 'т Харта известным каждому читающему голландцу.
Успех романа, рассказывавшего о молодом человеке из
кальвинистской семьи, необычен: за четыре года было
распродано более 300 000 экземпляров книги — цифра,
повергшая в изумление издательский мир Нидерландов.
Наверное, советскому читателю, для которого атеизм стал
само собой разумеющимся явлением, трудно вообразить, сколь
цепки бывают путы религиозных традиций и сколь сильна
инерция воспитания в кальвинистских семьях, в той среде, что
стала объектом пристального изучения Маартена 'т Харта.
Любопытен факт, что нидерландские кальвинисты с характерным
для всех кальвинистов стремлением к отмежеванию пытались
создать, наряду с собственными школами, и собственно-
кальвинистскую литературу. Такая попытка, в частности, была
предпринята в 30-е годы нашего столетия, когда группа молодых
писателей-кальвинистов объединилась вокруг журнала с
символическим названием «Пути наверх». Среди них были и
неплохие писатели, некоторые имена, как, например, Анне де
Фриз, даже остались в истории нидерландской литературы. Но в
целом попытка оказалась неудачной, ибо большинство
произведений кальвинистских писателей сводилось к нудным
моралитэ и слезливому чтиву.
Кальвинистам удалось, однако же, заиметь собственную
литературу, но только в 60 — 70-е годы, когда ряд молодых
писателей стали писать… против кальвинизма. Именно в это
время в нидерландскую литературу буквально ворвались
несколько начинающих прозаиков, подобно М. 'т Харту выросших
в кальвинистских семьях и сделавших антикальвинизм
центральной темой своего творчества. Пожалуй, только из
произведений более старшего по возрасту Яна Волкерса и почти
ровесников 'т Харта М. Бисхёвела и Я. Сибелинка читающая
нидерландская публика узнала о том, сколько истово верующих
реформатов прямо-таки средневековой закваски проживает ныне
в стране, о том, как силен гнет традиций в кальвинистских
общинах и как актуальна в наши дни тема антикальвинизма. О
ее актуальности говорит и общественный резонанс, который
вызывает каждое новое произведение «экс-кальвинистов», хотя
часто они выступают как писатели узко-личной проблематики.
Говорят об этом и прямо-таки баснословные для Нидерландов
тиражи их книг, позволившие одному из критиков сострить:
«Кальвинистов у нас всего лишь шесть процентов населения, но
тот, кто посетит книжный магазин, может подумать, что их по
меньшей мере все восемь миллионов». Популярность писателей-
антикальвинистов ощущается как явление закономерное, и
Маартен 'т Харт объясняет причины их успеха следующим
образом: «Мне кажется, антикальвинистские писатели сумели
уловить то особое, что присуще истинно голландской душе. Они
рассказывают о голландской глубинке, о которой в Амстердаме
не имеют представления. Они вышли из маленьких городков, где
постоянно нужно бороться, чтобы удержаться на плаву, и
воспитывались под гнетом вековой жесткой морали. В
Амстердаме смотрят на кальвинизм как на элемент фольклора,
нечто характерное для глубокой старины. В действительности же
многие сотни тысяч людей и поныне сражаются с религией и
поэтому узнают себя в книгах экс-кальвинистов».
В этом высказывании Маартен 'т Харт не упоминает еще об
одной, вероятно, самой главной причине актуальности
собственного творчества и творчества своих единомышленников.
«Сражаться с религией» в их понимании — это не только и не
столько сражаться с кальвинизмом как наиболее ортодоксальной
ветвью протестантизма. Религия для них скорее является
средоточием всего антигуманного: догматизма, формализма,
ограниченности, невежества, ханжества и лицемерия. Причем,
что касается Маартена 'т Харта, он не склонен рассматривать эти
негативные стороны человеческой природы как извечно ей
присущие. Быть может, благодаря специфике своей первой
профессии острый наблюдатель и реалист, в своем творчестве
он прочно опирается на современную действительность, в ней
находит причины нравственных недугов западного общества.
Антитеза «природа — кальвинизм», ставшая контрапунктом 'т-
хартовских произведений, глубоко коренится в окружающей
писателя жизни: с поразительным чутьем уловил он суть
проблемы, одной из самых тревожных в послевоенной истории
Западной Европы. Варварское разорение природной среды,
беспринципное игнорирование ее законов капиталистическими
монополиями превращается и в политическую, и в нравственную
проблему, ибо бездушными механизмами «ядерного века»
управляют все те же люди, и Маартен 'т Харт, не желая валить с
больной головы на здоровую, называет вещи своими именами.
Апеллируя к природе, писатель не отворачивается от человека,
а, наоборот, всем своим творчеством утверждает его
 

Онлайн djjaz63

Маартен 'т Харт Полет кроншнепов предисловие 2
« Ответ #2 : Декабря 11, 2024, 11:33:22 am »
ответственность перед природой. К ответственности он
призывает прежде всего современного западного буржуа,
зачастую маскирующего неустанную заботу о пресловутом
«уровне жизни» демагогической фразой о необходимости
защиты окружающей среды. В кальвинизме же, тем более
кальвинизме провинциального городка, где все пороки
современного общества представлены в концентрированном,
неприкрашенном виде, очевиднее и пошлее разрыв между
высокопарными разглагольствованиями о долге, умеренности, с
одной стороны, и последовательным нарушением всех семи
«заповеданных» норм нравственности — с другой. Таковы
старейшины из «Полета кроншнепов», пришедшие готовить
умирающую мать героя к «встрече с богом», но их пропитые
физиономии и рыскающие глаза никак не соответствуют той
высокой духовной миссии, которую они собираются исполнить, и
при создании их портретов Маартен 'т Харт не стремится
сохранять свою обычную деликатную писательскую манеру.
Антитеза «природа — кальвинизм», являющаяся
основополагающей для мировоззрения писателя, в контексте
всего его творчества может быть дополнена рядом
противоположностей, ей синонимичных. Естественность —
ханжество, жизнелюбие — догматизм, душевная чуткость —
фанатичное следование идее, лишенной какой бы то ни было
жизненной ценности, — эти и другие 'т-хартовские антитезы
определяют и практически обязательную для писателя «парную»
систему построения художественной образности. В его книгах
неминуемо сталкиваются приверженцы глуповато-
обывательской, не терпящей ничего на нее не похожего морали и
раблезианский жизнелюб в рясе, обладающий удивительным
проповедническим даром («Племянник Мата Хари»).
Сталкиваются невежды-старейшины, считающие себя вправе
требовать от ближнего исполнения не соблюдаемых ими самими
«божественных предписаний», и отец Маартена, знающий
истинную цену каждому заработанному куску хлеба («Визит
старейшин»).
Парные, контрастные образы 'т Харта населяют не только
мааслёйскую глубинку, тот же принцип «антиподов» использует
писатель и в изображении окружающей его «цивилизованной»
реальности. И в этом прослеживается четкий взгляд автора на
кальвинизм не как на островок фольклора, а как на особого рода
нравственную недостаточность, тем более опасную в
современном западном «обществе технократов». И не случайно
антикальвинистская направленность творчества Маартена 'т
Харта смыкается с, условно говоря, экологической. Ведь именно
своим формальным, бездуховным отношением к окружающему
миру сходны примитивные старейшины, и интеллектуал-
режиссер, собирающийся перекрасить для съемок фильма
ужасов 10 000 белых крыс («Морская прогулка поневоле»), и
репортер, одержимый ультрасовременной идеей «дать
интерпретацию действительности» и поэтому самой этой
действительностью пренебрегающий («Замок „Мёйдер“»). И уж
совсем близкие родственники в своей патологической
нетерпимости к чужому успеху — брат Схарлоо, даже
разорившийся на мопед, лишь бы скомпрометировать оригинала-
пастора («Племянник Мата Хари»), и светский сплетник коллега
К. из рассказа «Лошадь в погоне за ястребом».
Антирелигиозный пафос произведений 'т Харта направлен на
подслащенное христианскими добродетелями ханжеское
здравомыслие, стандартизованное благоразумие среднего
буржуа, которое неизбежно отчуждает человека от природы,
подлинные чувства заменяет шаблонной цветистой фразой.
Критическая мысль писателя, прошедшего сквозь «чистилище
кальвинистского детства», не знает оттенков черной краски.
Достаточно вспомнить портреты кальвинистских старейшин, их
«красные физиономии» со «следами неуемного потребления
можжевеловки», чтобы оценить ту меру неукротимой ярости,
которая порой заостряет перо Маартена 'т Харта до
обличительной сатиры. Однако другой полюс, в 'т-хартовской
образной системе призванный служить прибежищем добра и
неписаных нравственных истин, пестрит многообразием
оттенков, множеством импрессионистских мазков, иногда не
складывающихся в целостную картину, а иногда в совокупности
производящих впечатление, чуть ли не обратное авторскому
замыслу. То, что противостоит кальвинизму, «природа», в
терминологии М. 'т Харта, целомудренна и в самой себе
заключает идею высшей нравственности, служащей для
писателя синонимом добра. Но ближе всего к ней стоят, а
следовательно, и руководствуются теми же законами истинной,
«природной» морали, персонажи вроде пожилого ребенка,
голубятника Йапи или безвредного дядюшки, изобретающего
вечный двигатель. Одухотворен сокровенным воспоминанием
писателя образ матери — кальвинистской мадонны, изо дня в
день покорно тянущей лямку домашней работы и бесцветного
существования. С глубинным, почти напевным лиризмом, порой
расцвеченным добродушно-лукавым авторским смешком,
выписаны образы этих людей, в силу своего «кровного родства»
с природой обладающих нравственным иммунитетом ко всякого
рода пошлости и грязи, но не способных оказать ни малейшего
сопротивления натиску той обывательско-прозаической
действительности, которая противна их естеству, но в которую
они вовлекаются волею обстоятельств. Словно сознавая свою
беззащитность и ранимость, они стремятся куда-то на
периферию жизни, к уединению: в сумрачный сарай —
изобретатель-дядюшка, на затерянную между небом и землей
голубятню — Йапи, редко покидает удаленное от всех проезжих
дорог хозяйство мать Маартена. Ведь только так, вдали от
«цивилизованного варвара», можно сохранить незапятнанной
свою душу, детскую доверчивость и нравственную чистоту. Тем
большей нелепостью кажется смерть, тот «страшный выбор»,
падающий на всех этих людей, по идее ничем не прогневивших,
да и неспособных прогневить, искренне ими чтимого «верховного
судию», которого именует «палачом» Маартен, несомненное
«альтер эго» писателя, в романе «Полет кроншнепов».
Сам Маартен, герой наиболее личного 'т-хартовского
произведения, готов кулаками отстаивать свой внутренний мир.
Сломить его не так-то просто, он, что называется, сильная
личность, более того, в отличие от остальных «природных»
образов, осуществляющих контакт с окружающей их природой
почти на дологическом, эмпиическом уровне, Маартен —
личность незаурядная, обладающая богатым интеллектом и
высоким профессионализмом в той сфере, которая стоит как раз
на стыке мира современного человека и мира природы, —
биологии. Поэтому Маартен, человек науки до мозга костей,
способен дать рациональное истолкование своим отношениям с
действительностью, подвести «теоретическую базу» под свой
отшельнический образ жизни. Дело в том, что биолог Маартен
одинок и в противоположность Йапи, дядюшке и даже горячо
любимой матери, всегда довольствовавшейся самым малым,
свое одиночество сознает и им тяготится. С раннего детства
лишенному живых контактов со сверстниками, воспитанному в
кальвинистской семье, где обособленность от людей
воспринималась как норма, Маартену тяжело дается азбука
общения с миром себе подобных. Школа не только не
способствует, а, наоборот, усугубляет изолированность
легкоранимого подростка, презираемого одноклассниками за его
блестящие успехи по всем дисциплинам. Постепенно Маартен,
волею обстоятельств оказавшийся в положении парии, начинает
платить окружающим той же монетой. Из-за стеклянной
перегородки комнаты, предоставленной ему завучем для
занятий, он наблюдает жизнь остального класса, «безмозглых
болванов», чьи игры, смех, непосредственные ребячьи шалости
вызывают у него смешанное чувство зависти и презрения,
осознание себя «человеком толпы» и стремление выбиться
наверх, «превзойти остальных». Одиночество, первоначально
явившееся следствием уродливой социальной среды, с годами
понимается им уже как конфликт природного и социального в
человеке, конфликт личности и общества — социальной
структуры, по мнению молодого биолога, враждебной
естественной природе индивида. Таким образом, Маартен,
вероятно сам того не сознавая, приходит к отождествлению
кальвинистской среды, воспитавшей его духовно
«неполноценной» личностью, и общества как такового. Оберегая
свою нравственную основу, Маартен вычеркивает себя из
коллектива, из семьи, называя их «суррогатами, которые другие
принимали за верное средство от одиночества», и целиком
открывается навстречу природному миру, отдавая ему без
остатка нерастраченное душевное богатство. Как способ
самозащиты от человеческого общества, законы которого ему не
дано понять, Маартен создает свою «эмпирическую философию»
— в известном смысле охранную грамоту внутреннего мира
личности. «Я не представляю себе, что такое быть
счастливым, — излагает Маартен собственную жизненную
концепцию собеседнице. — Для меня очень важно… уметь как
можно больше вбирать в себя слухом, зрением и обонянием,
чтобы мои органы чувств меня никогда не подводили». В
рассуждениях Маартена, ставящего себя по отношению к
обществу в позу стороннего наблюдателя, слышатся отзвуки
мировоззренческих выкладок самого писателя, сказавшего: «Я
умею только наблюдать, и больше ничего. В то, что жизнь можно
уничтожить, я не верю: всегда останется пара каких-нибудь
насекомых, с которых эволюция начнется заново. Я чувствую
себя бессильным изменить ход событий в мире. Я не борец на
баррикадах, а только наблюдатель».
Безусловную ущербность жизненной позиции писателя 'т
Харта наглядно доказывает его герой, чья «наблюдательная»
философия всякий раз выходит ему боком: ничего не получается
из попыток Маартена свести себя к некоему растениеподобному
созданию, могущему лишь «видеть и слышать».
Высокоорганизованная личность, биолог, в силу специфики своей
профессии призванный посредничать между миром природы и
миром современного человека, Маартен силится забыть, что
homo sapiens является не только биологическим, но и
социальным существом и, если уж на то пошло, социальность
заложена в самой природе человека. И обделенная природа, не
желающая принять назад в свое лоно насильственно
сконструированного интеллектом «человека-растение», мстит
Маартену за непонимание, ускользая от его пяти органов чувств:
не даются Маартену отношения с женщиной, к которой он не
знает, с какой меркой подойти — то ли биологической, то ли
социальной; без всякой надежды на успех, преодолевая желание
все бросить, работает Маартен в своей лаборатории над
проблемой выращивания целого организма из одной клетки.
Видя перед собой лишь перспективу невозможности
положительного исхода, он все-таки продолжает опыты,
ссылаясь на афоризм знаменитого нидерландского писателя С.
Вестдейка: «Человек должен быть микроскопической клеткой,
комочком, способным делиться на две половинки», но, вырывая
эту фразу из контекста творчества своего предшественника-
гуманиста, переиначивает ее на свой лад. Опираясь на
собственную личностную структуру, Маартен считает человека
самодостаточным организмом, могущим обойтись и без
привносимых извне «суррогатов» — любви, дружбы, устроенного
быта, поскольку сам он способен творить реальность по своему
же усмотрению — будь то воспоминания или то, что 'т Харт в
другом произведении называет «дневными снами». Для его героя
это чаще всего разговоры с невидимым, выдуманным им самим
собеседником, — разговоры, которые в реальной жизни для него,
«словоненавистника», абсолютно невозможны. Это также мысли
о Марте, об идеале, вознесенном им на немыслимые высоты, и
не дай ей бог стать реальной женщиной.
Работа — единственное, что привязывает Маартена к живой
действительности, повседневный сизифов труд без надежды на
успех — тоже оборачивается фикцией, чем-то вроде
дядюшкиных пластмассовых шариков, обреченных на вечное
движение. Маартен сам находит ниточку, раскручивающую
клубок этого парадокса. «В разговорах с дядей я… стоял на том,
что энергия подобного движения пропадает впустую, что оно не
имеет ни смысла, ни цели, ни какой-либо практической
ценности». То, чем занимается Маартен, практическую ценность
безусловно имеет, но для него не это главное в опытах с
непокоренной материей. Определяет работу не ее смысл, а
соревновательный момент, состязание один на один, «кто кого»,
а также боязнь — в ней вряд ли признается себе Маартен, —
боязнь нарушить когда-нибудь единственную «предметную»
связь с миром, который он хочет только «наблюдать».
Маартен работает не для других, поэтому даже не для себя,
а так, по инерции. И раз единственная живая связь с миром
лишена для него смысла, «пропадает впустую» и вся
Маартенова жизнь, бесперспективность которой подтверждает
сам писатель многозначным финалом романа. Притча о свече,
накрытой сосудом, — вот метафора жизненной трагедии
Маартена, ведь Сартрова формула «ад — это другие», по сути
главная на шкале ценностей 'т-хартовского героя, так просто
опровергается общечеловеческой истиной: «Если я только для
себя, то зачем я?»…
Замкнутый круг отчуждения, в котором мечется «несчастное
сознание» Маартена, не по силам прорвать ни ему, ни самому
писателю, снискавшему в нидерландском литературном мире
славу отшельника. Гуманистический пафос романа 'т Харта,
естественно, не в том нравственном тупике, куда неизбежно
заводит героя его жизненная философия, но в самой постановке
проблемы, крайне актуальной для наших дней. Проблемы
одиночества человека среди людей, в обществе, признанные
добродетели которого, замешенные на кальвинистской морали,
содействуют формированию лишь уродливо дисгармоничной
личности. И в этой связи сцены Маартеновых драк имеют
двоякий смысл: словно одержимый приступами неукротимой
ярости, дерется 'т-хартовский герой не только и не столько за
свой внутренний мир, сколько против тех, кто его таким сделал.
Против той среды кальвинистских старейшин, из которой
выходят в жизнь такие же, как он, нравственные калеки. Образ
площади, рассеченной надвое черной тенью реформатской
колокольни, становится в творчестве Маартена 'т Харта
постоянным символом трагедии его героя и трагедии того
общества, в котором возможен кальвинизм.
Среди множества 'т-хартовских персонажей особняком стоит
один — пусть не самый яркий, но ключевой для раскрытия
позитивной философии писателя. Это старый охотник на ондатр
из рассказа «Замок „Мёйдер“», рассказа, производящего на
первый взгляд впечатление недоговоренности и
незавершенности, но по существу наиболее характерного для 'т-
хартовского творчества и наиболее четкого с точки зрения
авторской идейной позиции. По сравнению с сюжетно
обоснованным, психологически развернутым образом героя
«Полета кроншнепов» образ охотника представляет собой скорее
фрагмент, осколок характера, но характера того же самого,
только нашедшего альтернативу в реальной действительности.
 

Онлайн djjaz63

Маартен 'т Харт Полет кроншнепов предисловие 3
« Ответ #3 : Декабря 11, 2024, 11:34:39 am »
Та исконная рабочая жилка, природная трудовая нравственность,
присущая и Маартену, не пропадает у охотника втуне.
Отказавшись от общества людей, охотник выбирает
добровольное уединение «в самом дальнем уголке
Нидерландов», где находит свое призвание, обретает себя,
честно трудясь, однако не себе лишь во благо, ибо самому ему
для счастия много ли надо, а во благо людей, даже не живущих с
ним по соседству. Его внешне неприметная роль ограничивается
ловлей ондатр, подкапывающих плотины. Но если вспомнить, что
Нидерланды — страна, лежащая ниже уровня моря, где
буквально каждый сантиметр суши отвоеван у водной стихии
руками людей, то вроде бы незначительная миссия охотника и
ему подобных представится в ином свете. Причем охотник,
достигший полного единения с природой, добившийся
установления того контакта, к какому стремится 'т-хартовский
биолог, всей душой любит ондатр, на которых охотится. Но на то
он и «человек разумный», что обязан поддерживать в мире
необходимое равновесие, не дать слепой стихии перебороть
разумную жизнь. В этой жизни охотник четко знает свое место и
поэтому уверен, что в его власти — власти Человека — уберечь
ее от катастроф.
Образом старого охотника как бы расставляются более
определенные акценты в авторской позиции «всевидящего
наблюдателя». Не случайно именно благодаря общению с ним
рассказчик приходит к мысли о том, что необходимо уметь
наблюдать, уметь видеть, то есть уметь отличить добро от зла,
жизнь от смерти. А писатель, имеющий идейную, нравственную
основу и умеющий видеть, способен если не «изменить ход
событий в мире», то повлиять на образ мыслей людей, эти
события вершащих.
В творчестве Маартена 'т Харта пересеклись две острейшие
проблемы современности: необходимость охраны среды
окружающей, внешней, и необходимость охраны среды
внутренней. В сопряжении этих проблем, в невозможности их
отдельного рассмотрения и заключена причина творческого
успеха Маартена 'т Харта, нидерландского писателя-биолога,
основную идею творчества которого можно выразить одной
фразой: «В то, что жизнь можно уничтожить, я не верю».
Е. Любарова
 

Онлайн djjaz63

Полет кроншнепов МОЕ ЛЕТО часть 1
« Ответ #4 : Декабря 11, 2024, 11:36:52 am »
МОЕ ЛЕТО
Сюда я заключил частичку лета. В наполненном жаркими
испарениями пространстве слышится ленивое гудение
насекомых. Своими быстрыми крылышками они отсчитывают
время. Листва за окнами начинает жухнуть, по ночам теперь
холодно, и все эти шмели и мухи-журчалки давно бы уже,
конечно, погибли. А тут, среди виноградных лоз, пока еще лето,
мое лето, мой полноправный трофей, добытый в борьбе с
чередованием времен года, доказательство того, что мне все же
удалось сдержать неукротимый бег времени. Вместе с моим
летом я вновь обрел и мое детство. Я узнаю запахи, которые мне
помнятся с тех пор, когда здесь еще разводили виноград.
Помидоры стали сажать потом. Ах, этот ни с чем не сравнимый
аромат: достаточно вдохнуть его поглубже — и вот я уже снова
четырехлетний мальчуган, и мама может войти в любой момент и
погладить меня по голове.
Я осторожно, чтобы не помять, срезаю ножницами несколько
гроздьев и укладываю их на выложенное синей бумагой дно
корзинки. Пусть сегодня вечером гости полакомятся виноградом,
но лишь мы с Якобом будем знать, чего мне стоило вырастить
этот урожай. Многие годы ушли на то, чтобы возродить культуру
на том самом месте, которое ей некогда пришлось уступить
помидорам. Да, уж Якоб сумеет по достоинству оценить мой
подарок, а Жакелин, наверное, лишь передернет своими
бровками. Подумать только: он женится — в течение нескольких
лет он был влюблен и неотступно следовал за ней повсюду, и вот
теперь они должны вступить рука об руку в здание городской
мэрии. Трудно представить себе, что способна сделать женщина
с влюбленным мужчиной. Если же влюбляется женщина, не
исключено, что история повторится, хотя я и склонен думать, что
мужчина способен принести страдания женщине лишь после их
соединения, в то время как женщине это удается гораздо
раньше. Якоб частенько проводил здесь по нескольку дней, когда
между ними возникали размолвки. Тогда мы ранним утром
садились в лодку и на веслах отправлялись в заросли тростника,
часами сидели и подсчитывали птичьи выводки, он все говорил и
говорил о ней, а закончив, начинал снова. Неужели пройдет
какое-то время, и здесь появится она поплакать о своей тяжелой
доле? Вряд ли.
Я выхожу из виноградной теплицы и направляюсь по
выложенной плитками дорожке к дому. Мне трудно сдержать
себя, чтобы не обернуться и не бросить взгляд на закрашенные
известкой рамы моих двух теплиц. Они стоят, символизируя нашу
неистребимую страсть выращивать что-нибудь. В моем роду все
были потомственными садоводами и занимались селекцией
винограда. Мои родственники выращивали и франкентальский
сорт, и аликантский с роскошными гроздьями, за которые
платили большие деньги на экспортных аукционах. Но теперь
разведение винограда сошло почти что на нет. Мои дядюшки — а
они раньше все занимались садоводством — переключились с
винограда на помидоры да длинные огурцы, так что и мой отец в
конце концов не оставил ни одной виноградной лозы и занялся
пасленовыми. Почему же так случилось? Иногда мне кажется,
что причиной всему была необходимость регулярно в
определенное время года прореживать кисти. А для такой
работы годятся только нежные и тонкие пальчики женщин и
детей. Без них обойтись просто невозможно. Я занялся
виноградной культурой, наверное, в надежде, что в дом когда-
нибудь вновь войдет женщина и — кто знает? — может быть, и
детские ручонки однажды прикоснутся к нежным побегам.
С ранних лет я презирал занятия моего отца и дядюшек. Мне
не хотелось быть садоводом. Я видел себя известным
человеком, хотя и не имел четкого представления о том, как им
можно стать. Одно я знал точно — чтобы прославиться, надо
превзойти остальных, и это мне удавалось. Сперва в начальной
школе, позднее — в реальном училище, потом — когда стал
студентом. Но, прежде чем я достиг того, к чему стремился, мне
пришлось преодолеть упорное сопротивление отца, который
считал, что с меня хватит и начальной школы, чтобы заниматься
садом-огородом. Тогда в наш дом стали наведываться учителя.
Дорога через луга была не из близких, они говорили с моим
отцом, но, наталкиваясь на его упрямое нежелание понять их, не
выдерживали и уходили ни с чем. Все, кроме нашего завуча. Он
был в чине капитана сухопутных войск и раз в год проходил
полуторамесячную военную переподготовку. Ежедневно он
появлялся перед учениками, облаченный в офицерский мундир.
И уроки его проходили тоже по-военному. Входя утром в класс, он
командовал: «Смир-но!» — мы все разом выпрямлялись за
партами и замирали, положив руки одна на другую. По его знаку
мы запевали шестьдесят восьмой псалом «Да восстанет бог». И
каждый день он произносил одну и ту же молитву: «Небесный
генерал, к Тебе взываем мы в утро этого дня и молим Тебя
благословить труды наши. О главнокомандующий Небесной
Ратью, ниспошли нам дерзновенного духа для арифметики,
письма и чтения во славу Твою. Да воспылает в нас неукротимый
огонь веры, подобно пороховому заряду пушки, обращенной
против прислужников Сатаны. И упаси нас от войны. Не за
заслуги наши, а от милости Твоей. Аминь. Всем сидеть вольно,
открыть Библию».
Мы погружались в Ветхий завет, читали из Иисуса Навина
или из книги Царств, из Паралипоменон. А потом на уроке
отечественной истории он рассказывал нам о
Восьмидесятилетней войне, о клубах дыма, окутывавших пушки,
о ржанье боевых коней на полях сражений. И вот этот человек
разговаривал с моим отцом. Как-то зимой в начале пятого мы
шли с ним среди лугов к дому по узкой дорожке. Его
величественная фигура, мундир, волнистая, безукоризненно
уложенная седеющая грива и громоподобный голос произвели
ошеломляющее впечатление на моих родителей. Учителю
хватило одного довода, который он подкрепил двумя ссылками
на Священное писание. То были притчи о талантах и о свече,
накрытой сосудом. Отец сдался. Но поставил все же одно
условие: во время летних каникул мне придется работать в саду.
Вот так наш завуч разбил в пух и прах, причем его же оружием,
Библией, моего богобоязненного отца.
Примерным учеником я был и в реальном. Мне в голову
никогда не приходило прогуливать, издеваться над учителями
или не выполнить домашнее задание. Я не хотел вот так просто
распроститься с моим трудно добытым правом учиться дальше.
Останься я на второй год или пожалуйся на меня кто-нибудь из
учителей — это доказало бы моему отцу, что нет во мне тех
талантов, на которые некогда намекал наш завуч, и в этом
случае не видать бы мне школы как своих ушей. Тогда бы мне
грозил сад. Но все это осталось позади, как только я получил
аттестат. Не закапывать же теперь в огороде свои таланты. А
куда дальше? Отец дал согласие на институт, если я пойду на
врача или в вагенингенскую Сельскохозяйственную академию.
Но душа моя не лежала к прикладным дисциплинам, я хотел
стать ученым-биологом. После долгой борьбы он наконец
примирился с мыслью о моем дальнейшем биологическом
образовании как не с самой лучшей альтернативой искусству
врачевания или какой-нибудь сельскохозяйственной
специальности.
Так я стал биологом. Сначала нас, первокурсников,
знакомили с разными биологическими отделениями. И вот
однажды вечером мы оказались в чердачном помещении
лаборатории на последнем этаже института, где нам
продемонстрировали какой-то тканевый препарат. Лаборантка
рассказала, что оранжевые культуры, которые мы видим,
выращены из одной-единственной клетки лежкого сорта моркови.
Этот примитивный препарат просто потряс меня. Моему
воображению рисовалась головокружительная перспектива. По
спине пробежал холодок. Те, кому предстояло стать моими
однокашниками на ближайшие годы, задавали какие-то вопросы
и перебрасывались шуточками, переговаривались и бродили по
чердаку. Вид на Hortus[1]за грязными стеклами интересовал их
гораздо больше, чем какой-то препарат в пробирке. А я с
замиранием сердца смотрел на него. Мне разрешили подержать
пробирку, и теперь я рассматривал вблизи это бесформенное
нагромождение клеток. Весь сентябрь, пока большинство моих
коллег осваивались в новой среде, посещая, как заведено,
студенческие клубы и вечера — я, затворник, с ними не ходил, —
меня не оставляла мысль о препарате. Я помогал отцу в саду.
Мы поднимались в пять утра и, пока в теплицах не становилось
совсем душно, собирали томаты. В их желтовато-зеленой
окраске мне виделись бледно-оранжевые клетки из пробирки. Я
твердо знал — это именно то, что мне нужно и о чем я хотел бы
знать больше, хотя еще и не понимал тогда, почему.
Занятия в институте я представлял себе иначе. Каждое утро
нам читали здесь лекции по вспомогательным дисциплинам:
физике, химии и геологии, — днем мы рисовали срезы плоских
червей, морских звезд, пресноводных полипов и инфузорий.
Поселился я у своих дяди и тети. Дядя пришел в нашу семью,
женившись на моей тете, так что родовыми склонностями к
садоводству не обладал. Но это был тоже человек с пунктиком —
занимался изобретением вечного двигателя. После ужина он
исчезал в сарайчике за домом, порой оттуда доносились его
восторженные восклицания, и вот однажды поздним вечером он
вбежал в комнату вне себя от радости.
— Есть, есть!
Он не обратил внимания на мою недоверчивую улыбку.
— Пошли.
Мы последовали за ним. В сумрачной глубине сарая
виднелось кольцеобразное сооружение, составленное из
отполированного до блеска металлического блюдца и плоского
поблескивавшего в полутьме кольца того же металла, в которое
дядя заключил блюдце. Между блюдцем и краями кольца,
отточенными как бритва, образовывался узкий проход, по
которому спокойно катились шарики. Их равномерное и
постоянное движение покоряло захватывающей простотой и в то
же время пугало непостижимой загадочностью, ведь по идее
шарики когда-то должны были мало-помалу начать замедлять
свой ход. Возле чудо-конструкции валялось несколько
неиспользованных шариков. Я поднял один из них — он был
легче пуха. Прокатил по ладони. Сила земного притяжения как
будто не действовала на него. Я наблюдал за бегущими
шариками. Благодаря расположению блюдца и внешнего кольца
шарики, прокатываясь по зазору и постоянно опираясь в двух
точках на ребра блюдца и кольца, встречали минимальное
сопротивление. И тем не менее я не мог до конца поверить, что
движение их будет длиться вечно; ведь в первую очередь оттого,
что шарики были невероятно легки, обычное сопротивление
воздуха неминуемо погасило бы их инерцию.
— Две поверхности, которые являются опорой шариков,
обработаны настолько тонко, что трения как такового нет, —
объяснял дядя.
Теперь, когда он показывал свое детище посетителям, можно
было постоянно слышать это «как такового», что неизменно
лишь укрепляло мое скептическое отношение к дядиной затее,
хотя шарики без малейшего намека на усталость и все в том же
темпе вершили свой бег перед изумленным взором друзей и
родственников.
Но главный итог заключался не в самом перпетуум-мобиле,
не в том, что была доказана возможность невозможного. Просто
теперь мой дядюшка был обречен на бездействие. Цель жизни
была достигнута, и он не знал более, чего ему желать и что
создавать. Теперь, если не заглядывали посетители и некому
было демонстрировать вращающиеся шарики, он садился в
гостиной возле окна, опускал руки на колени, но его пальцы не
останавливались ни на секунду, как будто составляли часть того
движения, в сарае за домом. Мой дядюшка буквально таял на
глазах, сморщивался. Он, подобно Симеону, наверное, мог бы
сказать: «Ныне отпускаешь раба Твоего, Владыко, по слову
Твоему, с миром. Ибо видели очи мои спасение Твое». Было ли в
этом истинное спасение, остается для меня неразрешенным
вопросом и до сих пор. Тем не менее шарики продолжали
вращаться. Сначала мне представлялось, что происходит это за
счет их ничтожного веса — всякий раз, как кто-нибудь открывал
дверь нашего сарайчика без окон и некоторое время шарил по
стене в поисках выключателя, возникал совершенно незаметный
воздушный поток, которого было вполне достаточно, чтобы
привести их в движение; потом я предположил, что сама
конструкция опорного желоба вызывала движение воздуха,
подталкивающее шарики. Но проверить свою гипотезу я не
решался, боясь нарушить это эфемерное движение. В
разговорах с дядей я все же стоял на том, что энергия подобного
движения пропадает впустую, что оно не имеет ни смысла, ни
цели, ни какой-либо практической ценности. Дядюшка слушал
меня — и словно не слышал; его лицо озарялось блаженной
улыбкой человека, который обрел наконец то, что искал всю
жизнь, и теперь может спокойно покинуть земную юдоль. Он
отошел во время послеобеденного сна. Заснул и уже не
проснулся. В тот день у меня не было лабораторных работ. Я
никогда не мог представить себе, что смерть способна прийти так
тихо и незаметно. Во мне не было ощущения безысходной
печали или горестной утраты, просто случилось то, чему суждено
было произойти.
Я остался жить у тетушки в просторном доме, шарики в
сарае продолжали вращаться, я исправно ходил на занятия,
сдавал в срок текущие экзамены, потом — выпускные, почти ни с
кем не общался и проводил вечера напролет за чтением
философских и теологических трудов, книг по современной
физике и радиоастрономии, которые были очень созвучны моей
тяге к мистическому. Меня неотступно преследовал страх вновь
очутиться в том же мирке, который некогда породил меня.
Нельзя сказать, чтобы я стыдился этого окружения, нет, скорее я
опасался быть втянутым в удушливую атмосферу тупого,
инертного мышления, где под счастьем понимают
удовлетворенность достигнутым и отсутствует потребность в
переменах, где пределы духовного ограничиваются знанием
рыночной конъюнктуры и ссудных процентов на теплицы. Однако
обстановка в университете была не намного лучше. Как правило,
после одного-единственного научного успеха, по большей части
кандидатской диссертации, человек посвящал себя на всю жизнь
административно-организационной работе.
Через несколько дней после того, как я сдал выпускные
экзамены, скончалась моя тетя. Нарушение кровообращения
левого бедра и тромб в сердце. Она умерла, уповая на господа,
который в ее воображении представал не генералом, а добрым
старцем, у престола которого ей, облаченной в белоснежный
подвенечный наряд, предстоит петь псалмы в небесной
бесконечности дней. Через несколько месяцев за ней
последовал ее упрямый братец, мой отец, а я пока переехал к
матери и стал присматривать себе жилье. На отцовской машине
я за сорок пять минут добирался отсюда до своей
гистологической лаборатории, где готовился к кандидатским
экзаменам. Нам остался сад. А теплицы я распродал. Их
разведением и выращиванием, но, как оказалось, сделал все
возможное, чтобы в конце концов заняться именно этим делом.
 

Онлайн djjaz63

Полет кроншнепов СОЛНЕЧНЫЕ ЧАСЫ часть 1
« Ответ #5 : Декабря 11, 2024, 11:39:34 am »
СОЛНЕЧНЫЕ ЧАСЫ
Шел прием. Я стоял в стороне и смотрел в глубину зала
перед собой. Если кто-то заговаривал со мной, я отвечал, но
больше из вежливости. Кельнеры беспрестанно подходили ко
мне, предлагали чего-нибудь выпить. Почти все, кто ко мне
обращался, были одержимы одной идеей — заполучить мою
персону для участия в том или ином собрании или заседании. Но
официально-любезный тон моих ответов помог мне в конце
концов отвадить всех этих неестественно улыбчивых просителей,
так что теперь я могу беспрепятственно прогуливаться по
просторному залу. Это старинный замок. Его перестроили, и
сейчас здесь разместилась гостиница с рестораном. Я бреду
сквозь голубую завесу табачного дыма к окнам, откуда можно
видеть внутренний дворик в обрамлении старинных пристроек.
Там внизу играют ребятишки, резвятся в лучах сентябрьского
солнца, до меня доносятся их голоса, это дети приглашенных. С
каштанов срываются желтые листья, укрывают ковром тихую
мирную площадь. Она невелика и поэтому, слава богу, не
вызывает боязни открытого пространства. Посредине зеленеет
большой газон, в центре его — солнечные часы, о которые
разбиваются лучи солнца. Ну-ка, сколько же здесь детишек?
Двенадцать — девочки в белых платьицах и мальчики в синих
костюмчиках. Они перебегают от дерева к дереву — такая у них
игра. Деревьев ровно десять, поэтому двое ребят все время
остаются лишними, правда, одиннадцатый вместо дерева
пользуется солнечными часами. Я понял, каждый должен успеть
захватить себе дерево. И всякий раз кто-то один остается без
дерева. Я никогда не знал такой игры. И, наверное, всегда бы
проигрывал. Личики детей сияют. Иногда на них сверху
опускаются листья. Но они не замечают и продолжают носиться
по этому осеннему ковру, не ведая устали и покоя. Странно, но
ничто не причиняет мне большей душевной муки, чем вид
резвящихся детей! Я допиваю свой портвейн и отхожу от окна,
проталкиваюсь среди гостей, беру новый бокал и направляюсь в
другой конец зала. Здесь тоже есть окно. Деревянные переплеты
разделяют его поверхность на множество частей. Окно выходит
прямо на островок посреди крепостного рва — крохотный,
поросший кустарником садик, на котором поселились лысухи.
Утки что-то не поделили в воде. Разрезая солнечную дорожку,
наискось через ров, хлопая крыльями, проносится стайка
камышевок.
Я пью вино частыми глотками, и только сейчас до моего
сознания начинает доходить, как много здесь собралось людей.
Возникает привычная мысль: а ведь она вполне могла бы быть
здесь. Со мной это бывает часто — в поезде, на перроне, в
концертном зале или вот как сейчас — на званом вечере.
Возможно, Марта где-то близко. Я пристально вглядываюсь в
заполненное гостями пространство зала. Может быть, она среди
них? Разговаривает с кем-то? Чем больше я пью, тем чаще и
чаще среди женских лиц вокруг мне видятся ее черты. Сходство
по случайному совпадению проявлялось вдруг то в знакомой
складочке под глазами, то в похожем движении рук или цвете
волос. Мне всегда достаточно небольшого опьянения, как сейчас,
чтобы ощутить слабое подобие того, что зовется счастьем,
испытать грустную радость, какой наполняет душу эта тусклая
тень настоящего. Надо поскорее уйти отсюда, новобрачных я уже
поздравил, виноград вручил. Чего же я медлю? Жакелин на
самом деле очень хороша; Якоб как будто счастлив, но выглядит
несколько потерянно возле своей великолепной невесты: выпь
рядом с пурпурной цаплей. И вот, когда обозначилась пауза в
поздравлениях и рукопожатиях, он вдруг оставляет ее и начинает
протискиваться сквозь толпу гостей. Подходит ко мне.
— Сегодня по случаю нашей свадьбы мы устраиваем
вечеринку. Собираемся в чайной на дюнах рядом с аэродромом.
Придешь?
— Слушай, тебе прекрасно известно, — отвечаю я
холодно, — что я ни на какие вечеринки не хожу.
— Верно, но я тебе не раз говорил, что, если и дальше так
будет продолжаться, ты окончательно превратишься в
затворника.
— Это уж моя забота.
— Маартен, ну что это за праздник, если на нем отсутствуют
мои лучшие друзья?
— Обещать не буду, — отвечаю я.
— И не надо обещать, просто приходи.
— Якоб, Якоб, — слышится голос Жакелин.
— Мне пора, до вечера.
Новобрачных поздравляет молодая женщина; я могу
различить только темные волосы, лица не видно. Но ее фигура,
манера держаться мне знакомы. Неужели это случится сейчас?
Или я просто выпил лишнего? Надо еще ненадолго остаться,
разглядеть ее лицо. Она продолжает разговаривать с невестой и
не поворачивается в мою сторону. Но вот она направилась куда-
то, теперь я хорошо вижу ее лицо. Нет, это не она, определенно
не она. Однако какое поразительное сходство! Стараясь не
привлекать к себе внимания, я пробиваюсь поближе к ней. Она
стоит у полуоткрытой двери, за которой среди бутылок и закусок
суетятся потные люди, занятые обслуживанием гостей. Наконец-
то я могу разглядеть ее хорошенько. Действительно сходство
потрясающее. Это как раз и выводит меня из равновесия — в
лице девушки я нахожу нечто незнакомое мне, и волосы у нее
иного, более темного оттенка, чем у Марты. Двенадцать лет я
тщетно пытался воскресить в памяти ее облик, долгих
двенадцать лет заставлял себя сначала вспоминать лица ее
подруг, порой перед моим мысленным взором вдруг мелькал
какой-то фрагмент ее лица, рот, глаза, но никогда я не видел его
целиком. Иногда она мне снилась. Я просыпался, короткое
мгновение видел перед собой ее образ, но стоило мне
попытаться удержать его в памяти, как он тотчас распадался на
множество осколков. Меня и сейчас не оставляет чувство
обескураживающей досады от бессилия вспомнить, как она
выглядит. Действительно, лицо этой женщины очень похоже, но
только похоже на лицо Марты. В ее взгляде отсутствует то
необычное, неуловимо-странное, чем выделяются почти по-
азиатски раскосые глаза Марты, недостает ей и характерно
приподнятых скул. И волосы у нее другие — более длинные и
меньше вьются.
У себя в лаборатории я достаю бутерброд. За стеклом
сконструированной мной установки я наблюдаю колонию клеток.
Какой долгий путь я прошел, чтобы стать тем, что я есть сейчас.
В самом начале я работал с пресноводными полипами, и мне
удавалось без особого напряжения из единственной клетки
вырастить целый организм. В тот период я не мог еще до конца
прочувствовать, зачем я занимаюсь клонированием, почему из
одной клетки мне нужно вырастить целый организм, а может
быть, и понимал, но как раз поэтому хотел, наверное, доказать
самому себе, что это невозможно и никогда не будет возможно,
исключая, разумеется, полипы и более высокоразвитые
организмы, например каракатицу, но млекопитающее — никогда.
Но вот теперь у меня получаются опыты с клеткой гребенчуковой
песчанки. И если продолжить их, то, вероятно, я получу
положительный результат. Мне известно наверняка, что я буду
продолжать свою работу в попытке доказать невозможность
положительного исхода, но, как ни странно, после того приема к
сотворенному мной идеалу, которого я не хотел бы достигнуть
никогда, добавилось нечто новое. Все дело в той самой девушке,
которую я видел на приеме. Она походила на ту, другую, но не
была ею. И я пришел к заключению, что страдание от близкого
сходства куда мучительнее страдания от мысли никогда не
увидеть. К чему теперь продолжать? Но ведь это всегда
делалось ради того, чтобы доказать невозможность, разве не
так? Для чего же я всегда стремился это доказать? Наверное,
встретив девушку, я еще питал слабую надежду увидеть ту,
другую. Когда же я наконец разберусь в своем собственном
сердце?
Если все будет идти как задумано, то скопления клеток,
пройдя сложнейшие промежуточные стадии развития,
превратятся в настоящих песчанок, которые искрошат, измельчат,
превратят в нечитабельную труху все эти протоколы заседаний
комиссий, отчеты советов отделений, предложения по
структурному переустройству и руководству, опросные листы и
доклады. Надо же в конце концов, чтобы мир узнал о моем
успехе — что мне удалось вырастить песчанок из одной
яйцеклетки. Чего только не понапишут в научных журналах! Тем
не менее после той встречи у меня появилось желание
отключить установку. Все бессмысленно. Но рука не поднимается
уничтожить в один момент то, над чем работал годы.
Чайная в дюнах располагалась далеко от ближайшего жилья.
Добираться туда нужно было сначала по извилистой, плохо
освещенной дороге, а потом свернуть налево у кафе
«Аэродром». Но не успел я доехать до этого поворота, как
увидел в сумерках на дороге одинокую девичью фигурку. Я сразу
узнал ее. Подъехав поближе, я сбавил скорость и приоткрыл
окошко.
Она вздрогнула от неожиданности.
— Вы к Жакелин и Якобу на свадьбу? — обратился я к ней,
прежде чем она успела испугаться по-настоящему.
— Да… К ним.
— Позвольте мне подвезти вас, я тоже приглашен, а до
чайной еще далеко.
— Но… С удовольствием, конечно.
Я открыл дверцу, и она села в машину. Сейчас, в полумраке,
сходство было настолько разительным, что я на мгновение
подумал: это она, рядом со мной, я беспредельно счастлив, но,
чтобы она не заметила моего волнения, я буду теперь гнать и
гнать машину на бешеной скорости, отдав все свое внимание
дороге.
— Благодарю вас.
Все как у нее, даже голос, правда более низкий и не такой
звонкий. Но окраска та же.
— Вы давно знаете Якоба и Жакелин? — спрашиваю я.
— Жакелин я знаю хорошо, мы в одном семинаре.
— А мы с Якобом с одного курса, я тоже биолог.
— Забавно.
Я не знаю, что должен говорить, и остаток пути мы едем
молча. Нас встречает Якоб.
— Как, вы вместе? — удивляется он.
— Я встретил ее по дороге сюда и подвез.
Я даже не знаю ее имени и спотыкаюсь на этом «ее». Якоб
понимающе кивает.
— Что, вы еще не знакомы?
— Нет.
Он представляет нас друг другу. Я теряюсь окончательно и
тут же забываю ее имя, когда слышу, что у нее та же фамилия,
что и у Марты. Возможно, она сестра или кузина Марты,
проносится у меня в голове. Ну конечно, ведь у нее были
сестренки. Я не могу больше думать ни о чем, но не решаюсь
заговорить первым. Мы вдвоем бродим по чайной. Я не знаю
здесь никого из приглашенных, она, кажется, тоже, так что нам
суждено оставаться вместе.
Подходит женщина и с улыбкой предлагает нам кофе.
— Может быть, сядем?
— Охотно, — соглашаюсь я.
— Где ты сейчас работаешь? Остался в университете?
— Да, занимаюсь тканевыми культурами.
— Тканевыми культурами? Так ты… так вы… — Она
смущенно замолкает.
— Ну да, я профессор, ничего тут не поделаешь, только
давай будем говорить друг другу «ты».
— Вот дела, к профессору обращаться на «ты».
— Откуда тебе известно обо мне?
— У меня подружка недавно сдавала экзамен по гистологии,
она и рассказала мне, что ее спрашивал совсем молодой
профессор, и потом…
Она внезапно замолкает и смущенно опускает глаза.
— Так что же она сказала?
— Нет-нет, не спрашивай, я не могу.
— Тогда позволь задать тебе другой вопрос. У тебя есть
сестра по имени Марта? Ты очень похожа на одну девушку, с
которой я вместе учился в школе.
— Да, у меня есть сестра, на пять лет старше меня, Марта.
Она вторая по возрасту среди нас.
— Тогда это та самая Марта, ты очень на нее похожа.
— Я знаю. Мне этим все уши прожужжали.
— Как она?
— Отлично. Двое чудных ребятишек, мальчик и девочка.
— Она когда-то превосходно играла на фортепьяно.
— Да. Она ушла из консерватории, потом некоторое время
работала в какой-то конторе, но играет до сих пор хорошо.
— И Гайдна? Когда-то она им очень увлекалась.
— Нет. Сейчас она все время играет Брамса… в общем,
довольно часто. Она замечательно играет, я бы никогда не
смогла так. Жаль, что она бросила занятия. Захотелось, видите
ли, замуж. Дурацкая какая-то причуда — замуж. Я никогда не
соглашусь на замужество. Без регистрации — еще туда-сюда. А
расписаться — значит добровольно надеть на себя ярмо,
мучиться весь век с одним и тем же.
Темп речи у нее выше, чем у сестры. Сама она более
бойкая, движения более резкие. Я словно вижу перед собой ее
сестру, мелькают ускоренные кадры, и это раздражает меня. Но
она превращается в Марту, стоит ей лишь опустить глаза, я жду
этих мгновений, и мое раздражение на короткий миг сменяется
блаженством. Якоб знает, чтó предложить своим гостям — я пью
«Оппенхаймер Шпэтлезе»[2]. Похоже, однако, я уже начинаю
выходить из своей нормы. Мне кажется, постепенно исчезает
разница между нею и ее сестрой, будто передо мной Марта, и я
весь во власти ее блаженного очарования.
— Ведь невозможно на всю жизнь стать счастливым только с
одним человеком.
— А это обязательно, — спрашиваю я, — стать счастливым?
— Ну конечно, а как же иначе?
— Я не представляю себе, что такое — быть счастливым.
Для меня очень важно, и я уверен в этом, уметь как можно
больше вбирать в себя слухом, зрением и обонянием, чтобы мои
органы чувств меня никогда не подводили.
— Что ты имеешь в виду?
— Как-то весной этого года я брел по некошеной обочине.
Трава стояла высоко. И вот вижу — пестрая варакушка
устроилась на длинном стебле осоки. Я мог отчетливо разглядеть
ее. Обычно только слышишь, как она заливается где-нибудь,
скрытая от глаз. Необычно и странно было видеть, как она поет.
Ее клювик широко раскрывался, но звук не был мне слышен. Он
оказался исключительно высоким для моего слуха. И в этот
 

Онлайн djjaz63

Полет кроншнепов СОЛНЕЧНЫЕ ЧАСЫ часть 2
« Ответ #6 : Декабря 11, 2024, 11:41:59 am »
самый момент мной овладело чувство глубочайшего
разочарования по поводу несовершенства наших органов чувств.
— А я могу услышать, как поет варакушка?
— Ну конечно, только постарайся понять, к чему я все это
говорю. Человек постоянно живет в прошлом или будущем,
никогда — в настоящем, в сиюминутном. Мгновение должно
обрести масштабность, тебе необходимо научиться видеть, что
утром тени иные, чем при полуденном солнце, слышать, что
осенью насекомые жужжат не так, как весной, ощущать, что вино
из бочки имеет другой вкус, чем вино из бутылки.
— Ты будто лекцию читаешь, — с легкой насмешкой
замечает она, — вот я понимаю счастье не как ты, я вообще не
знаю, что такое — быть счастливым, просто мне кажется, это
сродни ощущению, когда бродишь с человеком, от которого без
ума, или когда чувствуешь, как встречный ветер развевает твои
волосы, или когда слушаешь прекрасную музыку, в особенности
если рядом с тобой он, от которого теряешь голову.
Весь вечер проходит в беседе. По временам мы
обмениваемся лишь одной-двумя фразами, то вдруг увлекаемся
какой-нибудь темой, порой ненадолго расстаемся, но ни с кем из
присутствующих мне не говорится дольше двух-трех минут, то же
я замечаю и за ней, и как-то естественно, само собой получается,
что я подвожу ее до дому и — думаю, не без участия
«Оппенхаймера» — предлагаю ей весной поехать со мной и
убедиться в том, что голосок варакушки действительно можно
услышать.
— С большим удовольствием.
В ее взгляде мне чудится едва уловимый намек на улыбку,
хотя уголки рта остаются неподвижными.
— Но до весны еще далеко, — вдохновленный этой улыбкой,
продолжаю я.
— А что, варакушки поют только весной? — Теперь уже и в
уголках ее рта появляется улыбка, но с оттенком иронии.
— Осень и зиму они проводят в теплых краях.
— Тогда подождем до весны.
— Да, но есть и другие птицы, — вставляю я осторожно, — а
потом мы могли бы вместе сходить на концерт. У меня теперь
есть машина, и мне не составит труда как-нибудь заехать за
тобой.
— Ну что ж, если тебе это удобно, то почему бы и нет.
— Тогда давай договоримся конкретно.
— Что ты предлагаешь?
— На днях я еду на гистологический конгресс в Берн. Может
быть, после него, пятнадцатого октября. Будет выступать оркестр
«Консертхебау»[3]. Я заеду за тобой, скажем, в половине шестого,
поужинаем где-нибудь, потом — в «Консертхебау».
— Боже мой, «Консертхебау», ведь я там еще ни разу не
была. Хорошо, тогда до встречи!
Я иду к машине, а она все стоит возле двери дома, где у нее,
по-видимому, комната. Когда я открываю дверцу и с удивлением
отмечаю про себя, что машу ей на прощание, я словно вижу
перед собой оркестрантов из «Консертхебау». Мне бросаются в
глаза прежде всего их черные фрачные пары. Но нет, это не
фраки, а черные длиннополые сюртуки, какие носят на
похоронах. Удивительно, стоит случиться чему-нибудь
значительному, как меня начинают преследовать навязчивые
идеи, которым предшествует странное, чуждое рационального
видение. В четверг, пятнадцатого октября я умру, и нам не
суждено больше встретиться. Я так отчетливо представляю себе
это, что сразу сбавляю скорость и еду осторожнее, чем обычно,
хотя прекрасно понимаю всю вздорность подобной фантазии,
неприступным бастионом вздымающейся перед любой мыслью о
встрече с девушкой. Ведь если я умру, мне никогда не увидеть ее
— умиротворяющая мысль. Выехав за пределы города, я
останавливаюсь у придорожного кафе, которое, на мое счастье,
еще не закрыто. После двух чашек кофе мне начинает казаться,
что я прихожу в себя. Почему это я через две недели должен
умереть? Здоровья мне не занимать. Несчастный случай? Можно
быть осмотрительнее. В понедельник я еду в Берн. Неужели мне
суждено умереть там? В тридцать лет я впервые пригласил
девушку, сестру Марты. Возможно, потрясение таким стечением
обстоятельств настолько велико, что мое подсознание способно
реагировать на это лишь навязчивым «ты скоро умрешь»?
Назначать свидание девушке, когда тебе тридцать, выглядит
более странно, чем вообще не назначать свидания (никогда и
никому), поскольку в последнем случае может сложиться
впечатление, что женщины для тебя просто не существуют. А
тридцатилетний мужчина, впервые пригласивший девушку,
вызывает к себе скорее чувство жалости и сострадания. Откуда в
таком случае мои навязчивые идеи? Они посещали меня и
раньше и, если речь шла о будущем, почти всегда оказывались
верным пророчеством.
Я расплачиваюсь, и вот машина мчит меня в южном
направлении. Ни на секунду не оставляет меня назойливая
мысль о близкой смерти, напротив, она крепнет с каждой
минутой. Если произойдет несчастный случай — я пытаюсь
иронизировать, — то мне, наверное, будет отпущен хотя бы
краткий миг, жизнь быстро сменяющимися кадрами еще раз
промелькнула перед моим взором. Но ведь это я уже пережил
сегодня, когда на мгновение замер на садовой дорожке со
срезанными виноградными гроздьями в руках! Однако то была
лишь частица пройденного пути, где мало или почти вовсе не
проявлялось мое личное. Нет, я не умру, это невозможно так
просто. Но сколько бы я ни кричал, сидя за рулем своей машины,
«неправда, я не умру!», с неотвратимой реальностью я
продолжал чувствовать: еще две недели, и меня не станет.
Я заставляю себя думать о другом, о сестре Марты.
— Мне неизвестно даже ее имя! — слышу я вдруг свой
собственный голос.
Машина — это единственное средство передвижения,
пожалуй, вообще единственное место, где ты, не стесненный
никакими рамками, можешь разговаривать сам с собой вслух.
Нигде человек не бывает более одинок, чем за рулем своей
машины; ты нигде и ты где-то, ты заключен в металлический
кокон, и дорога несет тебя — наверное, поэтому человек часто
разговаривает в машине сам с собой.
— Не удосужился даже спросить, как ее зовут, — продолжаю
я свой одинокий диалог, — не узнал, где она учится, вообще не
проявил должного внимания к ее личности, интересовался
только сестрой. Бездарнейшим образом навязывал ей свои
дурацкие идеи об органах чувств. — Я замолкаю на время,
пытаюсь разобраться в том, что здесь наговорил, и теперь уже с
уверенностью произношу: — Эгоист ты несчастный.
Я дома. Лежу в постели, но сон никак не идет. Я
прислушиваюсь к звукам, долетающим сюда от воды. Только
кряканье уток да шелест камыша. Я не могу заснуть, меня
преследует все та же мысль о смерти, в голове вертится строчка
из какого-то стихотворения, но автора я не могу вспомнить: жизнь
наша — сонмище ошибок. Ошибок? Неужели и моя жизнь —
ошибка? Но почему? Отчего я стал таким? А может, я был таким
всегда? Может, в этом есть вина моей матери или отца?
МАМА
Ее день начинается у старой темно-красной печки с
растрескавшимися слюдяными окошечками и огромным
зольником. Всякий раз, когда она выдвигает его, на пол
просыпается немного пепла. Мама бормочет что-то едва слышно,
нет, она не ругается, это ей и в голову не может прийти. Вот она
выпрямляется и проходит мимо нас с зольником в руках. Мы —
это отец и я — в комнате одни, и нам слышно, как за дверью
вдруг начинают грохотать, ударяясь о стенки мусорного бака,
непрогоревшие куски угля. Мама возвращается из пристройки, и
я слышу ее первые слова. Но отец все-таки опережает ее.
— Сегодня капусту будем окучивать.
— Когда начнем? — Голос у мамы мягкий, неспешный.
— После обеда.
Мама говорит что-то еще и снова опускается перед печкой,
засовывает в нее старую газету, сверху кладет несколько чурок.
Из тяжелого бидона с керосином бежит прозрачная струйка,
заливает дерево, газету, и по ней расплываются темные пятна.
Мама подносит к газете горящую спичку, поднимается с полу и
идет в пристройку за углем. О маме я уже позабыл, потому что
мое внимание приковано теперь к причудливой, неукротимо-
алчной игре ярко-рыжих языков пламени: святой дух в сердце
печи. Потрескивают дрова. Иногда попадаются и сырые, тогда
тонкая струйка дыма закручивается кверху, ее видно за
слюдяными окошечками. Сквозь трещины в них, случается, дым
выползает наружу. Отец кашляет и ворчит:
— Тяга плохая.
Но вот и первое огорчение — мама сыплет в печь уголь, и
пламя, съеживаясь, прячется. Мама присаживается к столу. Отец
встает.
— Ладно, мне пора.
Мы остаемся с мамой вдвоем. В комнате темно. На столе
мерцает огонек в чайной грелке, вспыхивают языки пламени в
печке, мама намазывает бутерброды. По временам она говорит
что-то, однако я не стараюсь вникать в смысл ее слов. Может
быть, она размышляет сейчас вслух о том, что ей сегодня надо
еще работать в огороде, что и я со временем научусь держать в
руках окучник. Вот она подносит ко рту кусок хлеба, продолжает
говорить тем же ровным, неспешным голосом. Я жую медленно,
нарочно затягиваю свой завтрак в ожидании моего тайного чуда.
Чтобы оно произошло, мама должна подойти к зеркалу,
висящему на печной стенке. Мне видно отражение ее лица,
сейчас оно кажется другим. У моей мамы небольшое,
правильной формы лицо с темными глазами, всегда чуточку
печальными, исполненными покорного смирения, даже когда она
улыбается мне в зеркале. И вот этот миг. Мама одну за другой
вынимает шпильки, и ее волосы стремительной волной
разливаются по спине, скрывая ее всю, целиком, — как это
похоже на давешние языки пламени, только те рвались вверх.
Мама встряхивает головой, и черная блестящая тяжесть ее
волос теперь плавно покрывает все тело. Как она помолодела и
похорошела в зеркале! Мама на секунду задерживает взгляд на
своем отражении. Она проходит в другой конец комнаты, волосы
упруго и широко колышутся по спине, подчиняясь какому-то
своему ритму. На плече печной стенки лежит Библия, старая,
большого формата книга, на ней — гребень и щетка. Мама
вынимает гребень из щетки, и мне всегда невдомек, отчего же
она не берет их сразу вместе. Мама держит голову чуть набок, и
волосы расправляются, свободно струясь с плеча. Щетка плавно
скользит по этой сверкающей глади. Движения мамы
неторопливы, растянуты. Она долго расчесывает щеткой, потом
гребнем, а я сижу не шелохнувшись, боясь упустить хоть самую
малость этого чуда. В полутьме комнаты я могу видеть мою
маму, ее длинные волосы, спокойное движение рук. Чай уже
остыл. Угли в печке тем временем разгорелись, отчего в комнате
стало светлее, а тени сгустились: на фоне ярко-красных бликов
на стенах чернеет силуэт мамы. Она еще не кончила
расчесываться. Но вот и второе разочарование за это утро: мама
подворачивает волосы вверх, скручивает их валиком и
закалывает шпильками. Теперь она выглядит намного старше.
— Что же ты не ешь? — поворачивается она ко мне.
Днем мама моет щеткой с мылом крыльцо. Я помогаю ей,
поливаю крыльцо из шланга. По узенькой дорожке — это,
собственно, оставшийся со старых времен бечевник[4], зажатый
между канавой возле дома и рекой, — идет продавец керосина.
Он толкает перед собой тележку. Колеса ее приминают высокую
траву по обеим сторонам тропки. Черная собачонка привязана
между колес тележки. Они останавливаются у дома.
— Нужно чего?
— Да, Барт, литров десять возьму, — откликается мама, —
Маартен, принеси-ка бидон.
Я бегу в сарай за домом и волоку оттуда тяжеленный
зеленый бидон. Потом забираюсь под тележку погладить собаку.
С ней можно разговаривать. Она лижет мне руки и тихонько
повизгивает. Хозяин тележки долго о чем-то беседует с мамой, во
время разговора они серьезно кивают головами — мне их
хорошо видно между деревянными спицами колес. Продавец
керосина идет в нашу сторону. Внезапно он хватает мой шланг и
направляет его на маму. Струйки воды прячутся в земле между
плитами мощеного двора, я вижу еще мою маму, она бежит по
тропинке. Мне слышен ее веселый смех, она прикрывает лицо
ладонями, а керосинщик не опускает шланг. Через весь дом я
мчусь на кухню, чтобы завернуть кран, к которому подсоединен
шланг. Мне слышны их голоса. Они смеются. Я выглядываю на
улицу — они стоят на тропинке. Странно: почему мама не
сердится на него? Вот они прощаются, и мама машет ему вслед.
Ее щеки покрыты пунцовыми пятнами. Я вижу блеск в ее обычно
грустных глазах. Мама приближается по дорожке к каменному
приступку, на котором я ее жду.
— Ты мой спаситель. — Мама гладит меня по голове и
прижимает к себе.
— Дурак какой-то, — говорю я.
— Не надо так говорить, он очень несчастный человек,
потому что его жена плохо к нему относится.
— А чего же он облил тебя водой?
— Да, вот этого делать нельзя.
Когда мне исполнится шесть лет, я пойду в школу. Но это
еще не скоро. Дальше нашего двора я не ходил никуда. Может,
маленького меня куда-нибудь и водили, только я не помню. И я
никогда не видел других домов, кроме нашего да соседского. Там
живет старик, и это очень далеко от нас. Мне не приходилось
видеть ни школ, ни церквей. Мама говорила, что это такие
большие-большие дома, больше нашего и других, и что стоит
церковь обычно на площади. Площадь — это как луг или выгон,
но без травы и коров, она вымощена плоскими камнями — так
рассказывала мама. И все равно мне трудно представить себе,
как выглядит площадь. Если забраться в самую глубину сада, где
у нас мусорная куча, то между деревьями можно разглядеть
колокольню деревенской церкви. Я часто подолгу смотрю на ее
остроконечный шпиль, мне хочется разглядеть ее поближе, но я
боюсь деревни, потому что там незнакомые дома и чужие люди.
А больше всего меня страшат площади: какие же они, наверное,
огромные и пустынные, если на них не растет трава. Так я стою
около мусорной кучи в глубине сада, смотрю на колокольню,
размышляю, но вдруг мной овладевает неизъяснимый страх, я
без оглядки бегу к дому. Беру из сортировальной машины
помидор, который забраковали. Потом строю себе домик из
тарных ящиков, забираюсь в него и пытаюсь представить себе
мальчишек вроде меня, которым еще рано в школу. Что они
делают? Строят, как я, домики из ящиков? Нет, вряд ли. Мама
говорит, что маленьким еще нельзя таскать такие ящики. А вот
мне можно, мама говорит, что я не по годам силен. Сейчас вот
разрушу этот дом и снова построю, а потом опять развалю. А
дальше? Я один во дворе. Мама возится на кухне, и до меня
доносится ее голос: «Пошли, Господь, Твоей мне правды свет».
— Что же ты не играешь? — спрашивает мама.
— Я не знаю, во что играть.
— Построй домик из ящиков.
— Я уже строил.
— Тогда на реку сходи. Где у тебя сачок?
— Я уже ловил рыбу.
— Кроликов покорми.
— Отец положил им салат.
 

Онлайн djjaz63

Полет кроншнепов СОЛНЕЧНЫЕ ЧАСЫ часть 3
« Ответ #7 : Декабря 11, 2024, 11:44:13 am »
— Да сбегал бы все ж таки на реку, вон ее сколько, рыбы-то.
— А почему здесь нет других ребят, я все один да один.
— Я раньше тоже играла одна.
А я не хочу один.
В саду у нас стоит тележка. Мне не разрешают ее трогать.
Отец все время грозит: мол, ноги переломаю, если увижу рядом.
А мама не позволяет мне ковыряться в мусорной куче. Я
устраиваюсь за кучей у самой канавы и бросаю в воду длинные
стебли травы. Кажется, я придумал новую игру. Я поднимаюсь и
через весь сад мчусь на кухню к маме.
— Давай поиграем.
— Я — с тобой? — удивляется мама.
— Ну да. Я построю дом, мы будем отец и мать и будем там
жить. Ну вот, потом мы поженимся, а я приеду с рынка и скажу:
«Здравствуй, жена» — и поцелую тебя, вот. Ну давай поиграем.
— Так у меня же дел в доме по горло, какая там игра.
— А ты будешь работать в моем домике, как по-настоящему.
— Ну ладно. Только недолго. Иди строй свой дом.
Ящики тяжелые, но я стараюсь сложить дом как можно
выше.
— Готово! — кричу я маме, когда вся работа закончена.
Я веду маму через двор к домику. Мама у меня высокая, и,
когда она входит в дом, стена не закрывает ее целиком. И мама
садится на корточки. Все равно виднеется ее голова. Но мама как
будто не замечает этого.
— Иду! — кричу я.
— Заходи, — отвечает мама.
— Здравствуй, жена, вот и я. Был на рынке.
— Здравствуй, муж, — отвечает мама, — как дела?
— Ничего не получилось, пришлось все отдать по дешевке: и
цветную капусту, и помидоры, и бобы, и салат — все.
— Да что ты!
Я осторожно приближаюсь к ней. Мама наклоняется,
обнимает меня и целует в обе щеки.
— Нет, не так, — говорю я нетерпеливо, — я не малыш.
— А как же? — улыбается мама.
Я смотрю ей в глаза. Мне хочется обнять ее и поцеловать,
как это делает отец, — быстро и небрежно, но у меня не хватает
духу.
— Что с тобой? — спрашивает мама.
Я не отвечаю, вздыхаю глубоко и отступаю на шаг.
— Ну ладно, муж, мне пора — дела ждут.
— Хорошо, — говорю я уже без всякого настроения.
То утро началось как обычно. Я строил из ящиков дом, ловил
водяных жуков и мальков линя, кормил кроликов, бродил по саду,
не зная, чем бы еще заняться.
— Сегодня мы поедем в деревню, — сказала мама после
обеда.
Я с удивлением посмотрел на маму. В деревню? Мои
родители собираются в деревню, не часто такое случается.
Меня, наверное, отведут к соседу.
— А как же я?
— С нами поедешь.
— Я — в деревню?
— Да.
— А что мы там будем делать?
— Отцу на рынок надо, а мы с тобой — к врачу.
— Зачем к врачу?
— Тебе пора удалять миндалины. Сегодня в газете написали
— приедет доктор из города специально удалять миндалины
малышам.
Я не знаю, что такое миндалины, но не решаюсь спорить.
Наверное, боюсь — а вдруг из-за этого меня не возьмут с собой.
Надо же, наконец-то дождался, просто не верится. Но вот мы с
мамой садимся в плоскодонку — в ней обычно возят овощи на
рынок, — отец идет сбоку по тропке, налегая плечом на длинный
шест, который упирается в нос лодки. Мы подплываем к
высокому мосту, отец прыгает к нам сверху, и вот нас выносит на
широкую водную гладь. Отец с плеском опускает шест в воду,
отталкивается и, перебирая по нему руками, проходит от носа к
корме, потом с шестом возвращается назад, снова опускает его в
воду и идет к рулю. Мне страшно, я держусь за мамину руку, вижу
перед собой камышовые островки, а мама показывает на
разлетающихся из-под лодки в разные стороны птиц — вон
чомга, нырок, а это — лысуха, водяная курочка. Говорить я не
могу, только сглатываю все время слюну, смотрю на маму и не
вижу ее, потому что глаза подернулись влажной пленкой, я тру их
кулачками и слышу, как вода мягко бьется о борт нашей
плоскодонки. Я зачарованно смотрю на уходящий под воду шест,
от которого разлетаются подсвеченные лучами летнего солнца
радужные брызги. Я еще крепче сжимаю мамину руку. Мама
смотрит на меня и улыбается. Опять у меня на глазах слезы.
— Что с тобой? — спрашивает мама и гладит меня по
голове.
— Красиво все, — отвечаю я шепотом.
— Смотри-ка, наш Маартен расчувствовался. — Это мама
обращается к отцу.
Тот бросает на меня беглый взгляд и слегка приподнимает
руку.
Мне кажется, я постепенно начинаю погружаться в сон, глаза
потихоньку закрываются. Уже не плоскодонка наша плывет, а
берега, сама же лодка замерла на месте. Берега скользят туда,
где стоит наш дом, они приближают к нам рыночные постройки.
Теперь вокруг нас появились и другие лодки. Некоторые из них
обгоняют нас. Из маленькой трубы над рубкой отлетает вверх
сизоватый дымок, он словно толкает лодку вперед. Мама
говорит, что эти лодки издалека и на них стоит мотор, а я не
знаю, что это такое. Однако не решаюсь спрашивать ни о чем:
мне страшно, и хочется все-все увидеть, и совсем нет времени
на вопросы. Мы подплываем под голубой мост. Кругом сразу
становится темно, я крепко сжимаю мамину руку. Над самой
головой гораздо быстрее бегущего берега мелькает ребристая
поверхность бревенчатого перекрытия.
— Не бойся, — успокаивает меня мама.
Сразу за мостом начинается рыночная площадь — огромное
пространство между высокими торговыми павильонами. Не в
силах что-либо понять, я озираюсь в растерянности — телеги,
лошади, невероятное множество людей.
Они сосредоточенно изучают аккуратно уложенные в ящики
овощи, переговариваются между собой, показывают пальцами на
какие-то штуки, о назначении которых я не имею ни малейшего
представления: они висят над площадью, а под большим
навесом — невероятных размеров циферблат с быстро
вращающейся стрелкой. Я пока еще не научился пользоваться
часами, но определенно знаю, это — часы; с одной стороны,
меня поражает то, что время на них почему-то бежит так
стремительно, а с другой стороны, я понимаю, что здесь иначе
просто и не может быть: гомон, толчея, пофыркивание или
ржание лошадей, позвякивание подков, а то вдруг — мощная
струя мочи и разбегающийся от нее народ.
Отец подхватывает меня под мышки, опускает на землю. Мы
с мамой идем куда-то, площадь остается позади, и я с
облегчением перевожу дух. Здесь настоящие, выложенные
брусчаткой мостовые. По такой улице очень жестко идти, говорю
я про себя и начинаю топать башмаками по земле.
— Прекрати, — говорит мама.
И в тот же миг передо мной вырастает остроконечный шпиль
той самой церкви, которую раньше я видел только из сада, а
теперь — совсем близко.
— Церковь, церковь, церковь, — твержу я, пока мы не
подходим к церкви вплотную. Я внимательно изучаю колокольню:
огромный циферблат поблескивает на солнце золочеными
буквами. Но сколько бы я ни приглядывался к стрелкам в
надежде увидеть, что они все-таки движутся, у меня ничего не
получается — стрелки неподвижно застыли, к тому же и площадь
перед церковью пуста и безлюдна. Мне хочется что-то сказать,
но страх сжимает горло. Меня окружает мертвое пространство,
без признаков жизни — ни травинки, ни деревца, и негде
укрыться от палящего зноя. Солнце заполняет всю площадь,
черная тень колокольни рассекает ее надвое, и в этой тени нет
часов. Свет здесь кажется намного ярче, а вокруг черной тени как
будто сияет ореол, огненная кайма, подчеркивающая контраст. Я
прикрываю ладошкой глаза, сжимаю мамину руку и судорожно
глотаю слюну. Солнечные лучи вот-вот проглотят меня, я никогда
не видел солнце таким безжалостным и немилосердным. Когда
мама вступает на площадь, я тяну ее за руку, умоляю идти по
краю, а не через площадь.
— Ну что ты заладил, — сердится мама.
— Не надо через площадь.
Но мама не останавливается, и я зажмуриваю глаза, чтобы
не видеть пустого пространства вокруг, однако тотчас широко
открываю их и весь сжимаюсь от внутреннего напряжения,
потому что мы приближаемся к черной тени.
— Мама, — я почти плачу, — не надо через тень, не надо.
Я упираюсь изо всех сил, и маме приходится тянуть меня за
руку, ей тяжело.
— Да что же ты там еще выдумал? — улыбается она.
— Там полоска такая из огня, я не хочу туда.
— Какая полоска, какой огонь?
— Вон — около тени.
— Да нет там никакой полоски, — успокаивает мама.
Но все же она сворачивает в сторону, мы идем вдоль этой
тени, совсем близко, я хорошо различаю огненную полосу и
вздрагиваю, когда вижу, как большая тень вдруг поглощает мою и
я оказываюсь внутри огненной черты. К дому доктора нужно идти
как раз по теневой стороне, другой дороги нет, но я
успокаиваюсь, потому что ничего со мной не происходит, даже
когда моя тень целиком скрылась в тени домов. Дверь
отворяется внутрь. Мама идет по темному коридору впереди
меня, я первое время ничего не вижу и поэтому сразу не могу
разобрать, кому принадлежит этот грозный настораживающий
рев, который я слышу. Лишь через некоторое время, когда мои
глаза наконец привыкли к этому освещению, я вижу, что это дети.
На скамьях вдоль стены сидят мамаши с малышами на коленях.
В другом конце коридора распахивается дверь, и на пороге
появляется женщина, она прижимает к груди девочку. Та орет
благим матом. Я вижу ее окровавленное лицо, рот и думаю: она
умирает, но в этой мысли есть что-то успокаивающее, а поэтому
я не понимаю, отчего другие дети поднимают рев при виде
капающей на кафельный пол крови.
— Ты ведь большой мальчик, Маартен, и не станешь
плакать, — обращается ко мне мама.
— Не буду. — Я отвечаю насупившись, потому что мне не
хочется, чтобы мама сажала меня на колени.
Плакать после того, как мы прошли через площадь и ничего
страшного не случилось, я просто не могу. Мне странно видеть
этих плачущих детей. Ведь они такие же, как и я, но кажутся
намного меньше, и я словно башня возвышаюсь над ними, хотя
меня, единственного, и не посадили на колени. Звенит звонок, и
женщина, которая в очереди была первой, проходит в кабинет.
Ребенок визжит и брыкается. Первое время, как за ними
закрылась дверь, нам ничего не слышно, потом раздается
истошный вопль, потом плач и еще вопль. Немного погодя
мамаша появляется в дверях с девочкой на руках. Ее лицо почти
полностью закрыто огромным ватным тампоном, который
постепенно становится красным.
— Следующий, — приглашает мужчина в белом халате.
Так уж здесь заведено — или раздается звонок, или выходит
мужчина. Я пытаюсь найти закономерность в этом чередовании:
быть может, у детей, которых приглашает мужчина, меньше
кровотечение, чем у тех, кто идет по звонку. Мы тем временем
продвигаемся по скамейке к кабинету, а в наружную дверь входят
все новые и новые матери с детьми. Новички, заслышав плач в
кори доре, принимаются хныкать или даже реветь во весь голос.
Некоторые при этом кричат: «Не хочу, не хочу!»
А вот я не плачу, только крепко-накрепко сжимаю губы и
кулачки. Может быть, я и заплачу, когда подойдет наша очередь,
если услышу «следующий», но я знаю точно, что этого не
произойдет, если нас вызовут звонком. И вот подошла наша
очередь, я слышу звонок, подскакиваю и впереди мамы вхожу в
кабинет. Не знаю почему, только мне хотелось услышать именно
звонок, а не голос мужчины в белом халате. Однако он здесь, и я
начинаю постепенно терять свое мужество, когда поднимаю на
него глаза.
— Какой большой мальчик, — говорит доктор.
Мама подводит меня к какой-то женщине в шапочке и
длинном белом фартуке. Женщина опускается на черный стул и
сажает меня к себе на колени. Я пытаюсь сопротивляться, но она
крепко держит меня, и я сердито смотрю на маму.
— Потерпи немного, — успокаивает она меня, — будь
умником, это быстро пройдет.
В другом конце комнаты полыхает пламя. Доктор держит над
огнем какие-то щипцы. Вот они стали темнокрасными. Доктор
направляется в мою сторону, но не щипцы в его руках пугают
меня, а огромные перчатки, которые делают его руки
громадными.
— Открой рот, — произносит он.
Я раскрываю рот как можно шире. На глаза наворачиваются
слезы из-за невыносимого жара, идущего от щипцов, но, прежде
чем я успеваю закричать, на меня обрушивается чудовищная,
отчаянно жестокая боль, она пронизывает насквозь, и из меня
помимо моей воли вырывается пронзительный вопль. Я чувствую
во рту вкус крови и снова переживаю эту боль, но плакать я не
могу, и получается только визг — настолько все произошло
внезапно и неожиданно. Заплачь я сейчас, ко мне пришло бы
облегчение, но оно не приходит, потому что огненная полоса
вокруг башни на площади сливается с кроваво-красным
металлом щипцов, и я понимаю, чего боялся там, на площади. У
меня нет сил сопротивляться, когда мама берет меня из рук
медсестры. Я хочу что-то спросить, но ничего не получается. Мне
нужно лишь узнать, почему мама допустила все это. Ведь я же не
плакал. Медсестра подходит с большим ватным тампоном,
стирает с моего лица кровь; я как будто ждал этого жеста, я
плачу.
И вот мы плывем обратно, я лежу сверху на овощных
ящиках, обдумываю прошедший день, мой первый выход в мир, а
кровь все не останавливается. Крови не так много, и я уже не
плачу. После врача я было начинал еще пару раз, но получались
лишь глубокие всхлипы без слез. Я все никак не мог понять
почему. Мне не приходилось никогда прежде покидать дом, ну
разве только когда-то очень-очень давно, я просто не помню. В
день моего первого знакомства с миром я вел себя примерно, не
заплакал около огненной черты, не плакал на площади, не
заплакал и у доктора. А он наказал меня почему-то
раскаленными щипцами. Мне ужасно больно. И еще больнее от
предательства отца и матери. Как они могли допустить это. Мы
плывем в сумерках домой, мама рассказывает мне о том, как
полезно удаление миндалин.
— Он держался молодцом и ни разу не заплакал, пока все не
кончилось. Ты бы видел эти жуткие щипцы, — хвалит она меня
отцу.
Я слушаю маму, и боль потихоньку унимается. Мама не
виновата. Это все доктор и та женщина. Мама держит мою руку,
она поет о боге в надзвездных высях.
 

Онлайн djjaz63

Полет кроншнепов ВЕЧЕРОМ
« Ответ #8 : Декабря 11, 2024, 11:45:38 am »
ВЕЧЕРОМ
Я лежу в постели в комнате под самой крышей и не могу
заснуть. До меня доносятся звуки снаружи — приглушенный
низкий голос выпи, в большой комнате разговаривают родители.
Вот они идут по коридору, направляются в пристройку, выходят
во двор. Я вылезаю из-под одеяла, подставляю к окну стул,
взбираюсь на него и выглядываю наружу. Отец с мамой
медленно бредут по саду между рельсами, проложенными для
садовой тележки. Отец временами наклоняется к салатным
грядкам, выдергивает сорняки. Отсюда видно, как они о чем-то
разговаривают. Мама садится в тележку, и отец толкает ее
вперед. Вот они засмеялись, это мне слышно. Миновали
теплицы, поравнялись с мусорной кучей за домом, и в этот миг в
небо величаво взмывает цапля. Она неторопливо взмахивает
крыльями, удаляясь в сторону вечерней зари, растворяется в
темной синеве небесного купола, превращаясь в едва
различимое и почти неподвижное облачко. Отец выбрасывает на
мусорную кучу сорванную по дороге зелень, ворошит старые,
побуревшие от времени сорняки, потом опускается на землю и
подносит к ним спичку. Занимается пламя. Мама стоит между
костром и мною. На фоне огня ее фигура вырисовывается
странным темным силуэтом. Теперь пламя подобралось к свежей
зелени, и дым сразу делается молочно-белым, закручиваясь, он
поднимается в вечернее небо. Ветра почти нет, и дым
неторопливо стелется над лугами позади отцовского сада,
расползается рваными белыми клочьями и тает в багряных
сумерках. Отец обнимает маму за талию, так они стоят возле
мусорной кучи, неподвижные, безмолвные, притихшие. Но я
знаю, что будет дальше. Мама стоит справа от отца. Она
прикасается к его левой руке, их пальцы переплетаются. Мама
кладет голову отцу на плечо. Тот поворачивается к маме. Они
целуются. Потом отец наклоняется к костру, ворошит в нем,
отчего дым с новой силой поднимается вверх. Рука об руку они
возвращаются к дому. Около первой теплицы отец спотыкается о
брошенную на дороге доску. Так ему и надо.
— Сыро уже на дворе, — доносится до меня голос мамы.
Хлопают двери, ворчит отец, какие-то другие звуки, я слезаю
со стула на пол и забираюсь под одеяло.
 

Онлайн djjaz63

Полет кроншнепов ОТЕЦ
« Ответ #9 : Декабря 11, 2024, 11:46:15 am »
ОТЕЦ
Он сидит в кресле возле печки. Курит свою трубку. Молчит.
Время от времени он вынимает трубку изо рта, словно желает
что-то сказать, в этом и заключается его способ вести беседу:
вынув изо рта трубку, он некоторое время внимательно глядит на
тебя, как будто разговаривает. Потом трубка возвращается на
свое место в уголке рта, отец смотрит в пространство перед
собой, значит, он сказал тебе что-то, но, что именно, догадаться
трудно. Лишь изредка, когда он набивает новую трубку, я слышу
его голос: «Вот было бы у меня сто тысяч гульденов».
Это все.
 

Онлайн djjaz63

Полет кроншнепов НЕСЧАСТНЫЙ СЛУЧАЙ часть 1
« Ответ #10 : Декабря 11, 2024, 11:50:15 am »
НЕСЧАСТНЫЙ СЛУЧАЙ
Я вел машину на большой скорости. Частые повороты и
неровности на дороге требовали предельного внимания, у меня
было ощущение, что дорога под колесами машины хочет и никак
не может что-то выговорить. Тогда и я заговорил, но обращаясь
не к дороге, а к сестре Марты, как будто она сидела рядом и я
наконец мог выразить в словах то, на что не решился накануне
вечером.
— Знаешь, откуда берутся самые сильные эмоции? Из
чувства утраты, тем или иным образом связанного с каким-то
звуком, запахом, образом, который возникает в твоей памяти
спустя долгие годы. Вот я, как некогда, стою в саду за нашим
домом, на дворе воскресный полдень — странно, ведь такое
могло быть и в воскресное утро, однако память настойчиво
повторяет: воскресный полдень, не иначе, — мне слышится звон
колоколов католической и реформатской церквей. Обычно эти
звуки просто сюда не долетают. Их слышно, только когда ветер
дует в нашу сторону, да к тому же и воздух должен быть
особенно прозрачным, без облачности и тумана. И все же для
меня даже эти редкие полуденные часы по воскресным дням,
когда светило солнце и ветер выбирал то единственное и нужное
направление, сливались в один непрерывный ряд детских
воспоминаний, как будто в ту пору туманы или своевольный
ветер были большой редкостью. Соперничая друг с другом,
колокола будили во мне неуемное желание бежать в их сторону,
в том перезвоне было что-то необъяснимо-манящее. Но вот
прошел я туда впервые по выложенной плиткой дорожке лишь в
шесть лет, хотя, оглянувшись назад, я думаю, что или я был все
же гораздо старше, или ждал этого события намного дольше, чем
год-другой, стоя в дальнем конце сада у мусорной кучи и
вслушиваясь в колокольный перезвон, который длился, как тогда
казалось, с полудня до самого вечера — а в действительности
продолжался не более четверти часа, — это будило во мне
ощущение огромной утраты, на фоне которой все мое окружение
внезапно начинало приобретать более яркие краски, источать
более резкие запахи, чем когда-либо до или после. И еще мне
представляется, что до шестилетнего возраста я был в той
деревне единственный раз, это когда мне удаляли миндалины,
хотя на самом деле родители, конечно, неоднократно брали меня
туда с собой и раньше. Но даже из той, пусть единственной,
поездки мне вспоминается необычайно красивое закатное
солнце, его отблески на воде, мы возвращаемся на лодке домой,
и красновато-золотистый воздух, наполненный шорохом камыша,
являет собой разительнейший контраст с чудовищной болью у
меня в горле; но, не будь этой боли, солнце не открылось бы мне
в своем великолепии. Вот это я и имел в виду. Что значит быть
счастливым? Окружающий мир никогда не предстанет перед
тобой прекраснее, чем в момент тяжелого переживания, боли,
недуга, ведь тогда ты не думаешь ни о прошлом, ни о будущем;
переживать боль, в особенности физическую, есть всегда
состояние сиюминутное, вот почему боль как бы раздвигает
границы настоящего. Но боль не должна быть слишком долгой.
Пока я говорил, чересчур громко, несмотря на то что ни
рядом со мной, ни позади никого не было, насмешливые,
иронические глаза сестры Марты исчезли, потому что при
последних словах перед моим мысленным взором возник образ
моей мамы. Я представил себе ее нежное, румяное лицо,
услышал чистый, неповторимо мягкий голос, снова ощутил
знакомую радость, которая постоянно пряталась в ее
озабоченном взгляде, но вслед за скорбными днями после
похорон отца вдруг обрела свободу, однако, как позднее
выяснилось, она была лишь вступлением к последовавшей
мучительной боли, после чего все мои теории показались мне
бесполезной болтовней. Неужели болезнь обострила ее
восприятие окружающего мира? Возможно, но только в
последние недели, когда боль неожиданно отступила, мама,
исхудавшая, осунувшаяся, шепотом повторяла, что она
поправится. Я никогда не забуду, как мама сидела у окна и
радовалась, завидев в саду чирикающего суетливого воробья.
За что ей суждено было так умереть? И прежде чем я в
который уже раз сделал попытку найти ответ на этот вопрос, я
заметил — к несчастью, слишком поздно, — что проскочил на
красный свет. Светофор разделял проезжую часть надвое и
одновременно предупреждал о ремонтных работах на дороге.
Чтобы не столкнуться со встречной машиной, я нажал на тормоз,
но при этом задел машину из бокового ряда, которая по всем
правилам выезжала на зеленый. Однако не успел я съехать на
обочину и остановиться, как водитель той самой машины,
которую я чуть-чуть поцарапал, уже стоял на дороге. Это был
коренастый мужчина с черным ежиком волос на голове и
черными усами. Его маленькие глазки сверкали достаточно
свирепо, чтобы разозлить меня. Сохраняя спокойствие, я
выбрался из машины на развороченную мостовую.
— У тебя что, зараза, глаз нету? Весь бампер мне помял!
Чего молчишь, бродяга лысый? Одной ногой в могиле, а туда же
— чужие машины калечить! Ну, чего ты там болтал в одиночку?
Перед кем руками размахивал? Лечить надо твой блестящий
кумпол, пока всех на дороге не изувечил.
Я смотрю на «искалеченный» бампер — небольшую вмятину
сбоку.
— Сколько это будет? — спрашиваю я ровным голосом.
— Полсотни, не меньше.
— Думаю, мы сейчас договоримся, по страховке ведь не
сразу получишь. — Я вынимаю из кармана и протягиваю ему две
бумажки по двадцать пять гульденов.
Он ошалело смотрит на деньги, на время поток брани
затихает, а я, не теряя времени, сажусь в машину и трогаюсь по
широкой обочине, проезжаю мимо выстроившихся в цепочку
автомашин и водителей, которые высыпали на дорогу поглазеть
и теперь, когда я проезжаю мимо них, поочередно постукивают
пальцем по лбу. Мне вдруг представляется, что это выстроенные
в ряд костяшки домино. Я будто нечаянно толкнул первую, и
каждая из них, падая, толкает соседнюю: водители не только
многозначительно подносят палец ко лбу, но, как по команде, тут
же ныряют в свои машины, словно опрокидывающиеся костяшки
домино. Я уже ехал по шоссе, но меня не покидало
воспоминание детства — наша гостиная, пасмурный полдень,
играть не с кем, и от нечего делать я выстраиваю в кружок фишки
домино, потом толкаю одну из них, и вот они, задевая друг друга,
с легким дробным стуком падают, а мне чудилось, будто круг
движется.
Странно, отчего я боюсь вот таких людей. Но в то же время
мне было абсолютно ясно, что боялся я не их, а себя — своей
ярости, своей силы; мне ничего не стоит одним ударом свалить
человека с ног, возможно, даже и убить — вот почему в подобных
случаях я стараюсь не давать воли своим эмоциям. Однако,
похоже, когда-нибудь я не сумею совладать с собой, и все
потому, что когда-то лишний раз сдержался.
В тот памятный вечер, было уже довольно поздно, я бродил
по улицам часа два, гонимый неодолимым желанием
повстречать наконец девушку и заговорить с ней, решиться
предложить ей пойти со мной. Подобные прогулки я
предпринимал часто, особенно когда жил у тетушки и дяди; ко
мне часто обращались прохожие, спрашивали дорогу, но ни разу,
никогда, не удалось мне повстречать девушку, которая бы
захотела… А после того незабываемого вечера я не отваживался
заговаривать с девушками. Я уже видел ее в тот вечер. Она шла
вдоль канала, в темной воде плыло отражение ее одинокой
фигурки, а я брел по другой стороне, стараясь придерживаться
заданного ею темпа. Нас разделял канал, и, прежде чем я ступил
на мост, она уже исчезла в одном из переулков. Но вот я снова
увидел ее вдалеке и подумал: как она похожа на Марту, даже
походка такая же спокойная. Я прибавил шагу в надежде догнать
ее. Девушка сворачивала в какие-то темные переулки, и,
насколько мне удалось рассмотреть, в лице ее было что-то от
Марты. Или, может быть, так виделось мне в сумерках? На
самом деле у нее впалые щеки, как у Марты, или же их сделала
такими темнота? Эта девушка — светлая блондинка, а у Марты
волосы русые. Она остановилась под уличным фонарем на
пересечении двух улочек. Я приблизился к ней и спросил: «Где
же я видел тебя раньше?»
Молчаливый взгляд девушки был полон отвращения. Она
даже не удостоила меня ответом. Неожиданно из переулка
выскочил коренастый мужчина, вполне возможно тот самый, с
которым у меня только что произошел инцидент на дороге.
— Чего ему надо? — выкрикнул мужчина, подбежав к
девушке.
— Ничего, — ответила она.
Я побежал по переулку, мужчина настиг меня почти у того
места, где начиналась оживленная торговая улица, и ударил
кулаком в лицо. Мне показалось, что мою голову резко дернули в
сторону. Я не ответил на удар, наверное, потому, что чувствовал
за собой вину, но, когда он ударил меня во второй раз, я понял,
что это уже слишком, однако не успел ответить, потому что как
раз в это время между нами вклинился подоспевший
полицейский. Так я впервые заговорил на улице с девушкой, и
вот чем это кончилось.
Я размышлял о том случае в переулке и вздрогнул от
внезапной мысли: злополучное происшествие есть не что иное,
как знак смерти. Тебе осталось четырнадцать, нет, уже
тринадцать дней жизни. Я усмехнулся про себя. Глупо придавать
значение какой-то навязчивой идее. Ведь было же у меня такое
раньше, и нередко. Особенно в ту пору, когда я был верующим.
Иуда — отличный мужик. Эта мысль помимо воли посещала
меня по тысяче раз на день. Христос и Лазарь были
гомосексуалистами. Безобидные и в то же время греховные
неотвязные мысли совсем иного порядка, чем одна-
единственная назойливая идея, от которой нет сил избавиться.
Нет, не мысль о смерти — скорее, странного рода пророчество, к
которому, пожалуй, стоило отнестись серьезно, но оно не
вызывало печали, как та, другая навязчивая идея. Когда моей
мамы не стало, я решил поговорить с коллегой — профессором-
терапевтом; я спросил его, почему люди умирают от рака, на что
он ответил так: счастливый человек от рака не умирает, рак —
удел несчастливых. Очень часто этому заболеванию
предшествует нечто страшное — потеря горячо любимого
человека, сильнейшее потрясение. Рак совершает те же
разрушения в твоем теле, что и гложущая тоска в твоей душе.
Мне не хотелось верить этому, аргументация казалась излишне
простой, чересчур прямолинейной, выводимой из
психосоматических причин, но одновременно с этим его слова
рождали во мне мысль, назойливо преследующую меня и не
поддающуюся никакому рациональному объяснению. Какое же
страшное разочарование, какую великую тоску выпало пережить
моей матушке? Смерть отца? Но неужели она так сильно любила
его? Вполне возможно, но смерть мужа мама переживала не
очень глубоко благодаря твердой уверенности в том, что
повстречает его на небесах. Более того, в последние годы жизни
отец не особенно баловал маму своим вниманием. Он замкнулся
в себе, стал неразговорчив, казалось, я живу в доме среди
глухонемых. Нет, надо полагать, причина ее глубокой печали
была в другом, и, по-моему, я догадывался, в чем. Она
проистекала из непоколебимой веры в творца и тревожной
озабоченности моей судьбой. Все чаще и чаще для мамы
становился очевидным факт моего безбожия, но независимо от
этого мама тяжело переживала мою постоянную уединенность и
нежелание заводить друзей, встречаться с девушками. Однако
самым серьезным ударом для нее был мой отказ от веры.
Разговор на эту тему не возникал никогда, но мама поняла все,
потому что я вдруг перестал подпевать ей, когда она по
обыкновению тихим голосом затягивала духовные песнопения и
псалмы. И тогда мама спрашивала: «Почему ты не поешь со
мной, как раньше?», на что я отвечал: «Я уже вырос, чтобы петь
псалмы», потому что мне не хотелось признаваться в том, что я
их больше не могу петь, только не по причине утраты веры, а
просто если бы я начал петь, то споткнулся бы на первой строчке
и не смог продолжать, и слезы заставили бы меня умолкнуть. Я
не хотел рассказывать все это маме, я не мог, ибо в таком случае
мне пришлось бы сознаться в том, что на самом деле я ничего
более не вижу в вере, а поэтому чувствую себя изменником, и в
первую очередь по отношению к ней, и именно это чувство я
испытывал, когда пробовал петь псалмы, потому что невозможно
было отделить их от мамы, они были частью ее, без них было
немыслимо ее существование. Вот почему я никак не мог
избавиться от мысли, что заболела мама именно от этого,
причем рак горла у нее случился оттого, что слова псалмов
застревали в моем горле.
Я-то, во всяком случае, умру не от рака горла, сокрушенно
размышлял я. Тринадцать дней — это не срок для такой болезни.
 

 


Sitemap 1 2 3 4 5 6 7 8 
SimplePortal 2.3.5 © 2008-2012, SimplePortal